Линор Горалик
Все, способные дышать дыхание
Отрывок из романа

- Начало романа "Все, способные дышать дыхание" на Colta.ru;
- Отрывок из романа "Все, способные дышать дыхание" на Snob.ru;

От автора:

Для того, чтобы читателю стали понятнее события, описанные в отобранных для этой публикации главах романа, мне хотелось бы сказать несколько слов об обстоятельствах, в которых оказались герои. Незадолго до изложенных ниже событий в Израиле произошел асон; слово это на иврите означает катастрофу, трагедию. Определить четко, в чем именно заключался асон, непросто — и поэтому бесконечно обсуждаются списки «признаков асона». Я выделю несколько наиболее важных:

1. Израиль проиграл разрушительную войну на своей территории (подробности этой войны не имеют значения).

2. Произошла «ашмад'ат арим» — «оседание городов», в ходе которого многие крупные города страны в одну секунду разрушились по совершенно необъяснимой причине, создав ситуацию гуманитарной катастрофы и вынудив большинство выживших переместиться в лагеря беженцев, население каждого из которых может исчисляться десятками тысяч человек.

3. Израилю невозможно оказать помощь извне — все попытки просто проваливаются так или иначе.

4. Поголовно распространилась «радужка», «радужная болезнь», выражающаяся в появлении радужных разводов на коже и хронической головной боли; для профилактики болезни необходимо два раза в день принимать «Рокасет» — распространенный израильский препарат, содержащий кодеин, парацетамол и кофеин.

5. Возникли так называемые «слоистые бури» — их еще называют «буша-вэ-хирпа» («стыд и позор», ивр.) Помимо абразивного воздействия на кожу человека и животного, эти бури оказывают сильнейшее психологическое влияние, вызывая у тех, кто не успел укрыться или облачиться в полипреновый костюм, сильнейшее чувство экзистенциального стыда за собственные мысли и поступки.

6. И наконец, животные обрели дар речи. Они не стали, как в сказках, умными, рациональными и вербально одаренными (за редким исключением) — они просто научились говорить.

Важно помнить, что некоторые составляющие асона имели место и в других странах мира, — например, животные заговорили в России, оседание городов имело место в Шотландии и Канаде и так далее, — но только в Израиле все эти явления существуют воедино.

31.
Язизá*

За несколько секунд этого кустоломного треска она успела облиться ледяным потом — замершая, со скрюченными пальцами, с жилистыми ляжками, обметанными пунцовой россыпью вросших волосков. Почему-то представилось ей, что это не какой-нибудь Нойман и не следующий за ним повсюду со скабрезной охотцей маленький Даян с кулачищами, свисающими до колен, а Бенджи, и рот ее наполнился вязкой тошнотной слюной. Черный бок повернулся в кустах, обогатившись застрявшим в шерсти скрюченным листочком бешеного огурца, что-то омерзительно алое мелькнуло и удалилось, треск затих, она со стоном выдохнула и, все еще пытаясь сглотнуть стоящее в горле сердце, припала к земле, глянула в прореху меж ветвей. Их было двое, уродливых и нелепых; самец сидел на корточках, подергивая уставленным в небо подбородком, самка, уперевшись в землю скрюченными пальцами и обхватив этого кряжистого мужлана жилистыми ляжками, насаживалась на него со сладострастным подвыванием, и эта невыносимая карикатура внезапно вызвала у нее чувство черного, смертного стыда, и пытаясь влажными, остро пахнущими пальцами натянуть трусы и штаны на ноющие от напряжения бедра, она вдруг задела ноющий клитор, кончила, взвыла обезьяньим высоким воем. Вот мизансцена, достойная провинциального театра, ибо за любовным па-де-де подглядывали и с другой стороны поляны — там, в отличие от правой закулисы, лежали двое, счастливые полулюбовники из Бьянкиного гдуда, полуслепые от любовной самоуверенности и полуглухие от поскрипываний полуживого искусственного водопадика у них за спиной: экие смешные обезьянки, и вовсе ничем не Бьянки. Ах, не видали они Бьянки, пыхтящей и поскрипывающей, когда она, обхватив коленями худосочного и кособокого Бенджи, трясла пустыми грудями, начинала подвывать, и закусывала выпирающую нижнюю губу, когда Бенджи заводил свое «Тише! Да тише! Да тише!» да щипал ее за ногу, чтобы она все тише да тише, и каждый раз ей казалось, что это какая-то особая мерзкая машинка трется одной деталью о другую у него во рту: шшшк! шшшшк! Шшшшшк! Трахались они каждый раз отчаянно и исступленно, разговоры давались им тяжело и велись так, словно оба отрабатывали ритуальную повинность. Бьянка должна была приезжать в строго назначенное время и уходить до того, как вернется домой тугоухий бывший артиллерист, деливший с Бенджи вполне пристойную квартирку на Флорентине. Однажды артиллерист пришел домой незваным и столкнулся не с Бьянкой, но со сброшенной шкурой Бьянки, с ее автоматом, дубоном и большими штанами, лежащими под столом на кухне; тут вышел из ванной Бенджи, после каждого совокупления бегавший подмываться, и цапнул эти бесформенные форменные штаны, и проскочил мимо артиллериста, и в своей уже комнате отчитал Бьянку, лежащую поперек кровати, велев ей быть «поприватнее»; она испытала на секунду сильное желание поинтересоваться, насколько это требование связано с размером ее штанов, но прикусила губу и стала одеваться, дергая пуговицы остро (но иначе, чем сейчас) пахнущими пальцами; если бы, между прочим, спросили Бьянку Шарет, что заставило ее с таким упорством рваться в боевые части, она бы сказала: «Штаны» — и вообще вся бесформенность, отчужденность от тела этих общих одинаковых одежд; но не было человека, который задал бы Бьянке Шарет этот очень личный вопрос. Наступил и день, когда Бенджи не ответил на ее обычное СМС, в котором среди нескольких лишних слов бочком стоял вопрос о времени. Подписав у Адас увольнительную, она поехала, как всегда, к маме с папой; Бенджи не ответил и на следующее утро, и только во вторник, после мисдара, пришел от него мейл, неуклюжий и почему-то весь выровненный по левой стороне, в котором объяснялось, что он достиг в своей терапии серьезного прорыва, осознав себя асексуалом; навязчивое же, по его определению, сексуальное внимание Бьянки Шарет, первой и единственной женщины в его кривобокой девятнадцатилетней жизни, было с ее стороны «насилием над собой и ним» (очаровательная формулировка, за которую, кажется, можно расцеловать эдакого терапевта). Первой ее реакцией, еще прежде, чем подкатила тошнота, оказалась багровая зависть, вроде той, которую испытываешь при виде грошового соседского лайфхака (кусок карандаша, резинка для волос и маленькая стальная гайка), после того как потратил пятьсот шекелей на сантехника. Следующие десять минут она провела в пахнущем мочой и лавандой ротном сортире, где не раздеваясь, а просто сунув руку в штаны, кончила пять или шесть раз, или семь, или восемь, с каждым оргазмом чувствуя, что приближаются тошнота и слезы, и с мукой остановившись прежде, чем выплеснулось наружу и то, и то. С этого дня она стала говорить еще меньше и мастурбировать еще чаще, поступаясь ради этого едой, всюду опаздывая, судорожно замирая с открытым ртом, когда кто-нибудь дергал ручку туалетной кабины. Не раз оборачивался ей вслед ротный шофер или товарищ-боевик, сам изумленный внезапной этой оглядкой, не понимая, что могло задержать его взгляд на этой двухметровой женщине, которой мудрый и безжалостный Нойман дал кличку «Бриенна», не понимая и того, что дело было в едва уловимом запахе, о котором сама Бьянка Шарет, конечно, ничего не знала. Запах заинтересовал на минутку-другую и ёбких маленьких бонобо (и Бьянка Шарет, огибающая котлован с красиво запекшимися по краям кусочками блестящего пластика, не могла избавиться от мысли, что вдохновила этих мерзавцев на любовные подвиги, — и по-человечески ошибалась, конечно). Свежее сено на ее лежбище стало за эти три-четыре дня не слишком свежим, она отгребла его в сторону и накидала нового из большой копны, устроенной за кормушками, и свернулась маленьким котиком, мерзким огромным котиком, который во вторую же ночь здешнего постоя ушел от всего гдуда подальше, благо Адас не сочла нужным силком удерживать гдуд в одной точке (ясно было, что ничего уже не произойдет, что все уже произошло), и только утренний мисдар оставался обязательным. За завтраком Бьянка Шарет набирала себе какой-то еды на день; несколько раз с ней заговаривали, она обходилась пожатиями плеч, кивками, мелкими движениями длинных красивых пальцев; потом шла назад, поплотнее запирала дверь жирафника и лежала тут, дроча, поедая консервы пальцем из банки, засыпая от жары, просыпаясь, чтобы отлить, дроча и снова засыпая с расстегнутыми штанами. Сунулся было сюда однажды и законный хозяин, охромевший и подпаленный, с длиннющим гипсом, напоминающим гигантскую макаронину, на шаткой передней ноге; хватило чувствительного пинка по этой больной ноге, чтобы территория жирафника осталась за Бьянкой Шарет. Сегодняшний мисдар был длинным, длиннее обычного, Адас попыталась изобразить уверенность в том, что вертолет прибудет не позже пятницы, все это было немножко стыдно, Бьянка Шарет стояла, полузакрыв глаза, представляла себе кое-что, и вдруг Нойман шепнул ей в спину: «Взбодрил ее, а? Взбодрил наш Грег ее, а? Взбвзбвззбвззззб… Взбзбзбззз..» Тут Бьянка Шарет обернулась, крепко сдавила ему щеки пальцами левой руки, а правой влезла в его открывшийся, по-рыбьи ошарашенный рот и проверила, нет ли там какой машинки, производящей вот эти вот звуки.

-------
* "Сопостельница" (ивр.)

32.
Логоклония — это…

…неконтролируемое спастическое повторение отдельных слогов, звуков, слов. Кх кх, кх кх, кх кх. Ниточка потянулась из рукава, она попыталась дернуть — ослепительно-оранжевый ив-сен-лорановский шифон пошел нехорошей рябью, она попыталась вывернуться и перекусить нитку — немедленно ударило током в спину, туда, где трижды вправляли старенький грыжеватый позвонок. Пришлось сесть, и в огромном мутноватом зеркале теперь отражалась только босая нога со вздувшейся шишкой у большого пальца, с неопрятным когтем, до которого Грете Маймонид было тяжело тянуться. Ноги у нее всегда были коротковаты, и в целом росточком Грета Маймонид не вышла — а не то быть бы ей моделью, моделькой, с эдакой-то немыслимой рыжей копной волос, с этими-то хрупкими руками, с этой-то худобой, в семидесятые годы опять входившей в моду, и бог весть, где была бы сейчас бывшая модель Гретхен, — впрочем, может быть, ровно тут же и была бы: в квартире без одной отвалившейся стены, с грязноватым гипсом на старческой ноге, с крашеными огненными кудельками, сквозь которые проступали седые грязные корни, и только ив-сен-лорановское платье смотрелось бы лучше, если бы подол у него был подлиннее. «Морковка», — вдруг сказал ей в спину высокий скрипучий голос, и второй, очень похожий, отозвался: «Жухлая морковка». Она подскочила от неожиданности, тряся жидкими кудельками; сердце заколотилось, а двое, стоявшие у нее за спиной в покосившемся дверном проеме, сделали такое что-то вроде смеха, такое, когда пасть широко открыта — и несколько быстрых выдохов, что-то между «ха» и «кх», этому они научились совсем недавно. Они вошли в комнату, один, пыльно-серый, сразу отправился в обувной шкаф, а второй, горелого цвета, плюхнулся на пол рядом с загипсованной ногой и тооооомно выпростал когти, и тоооомно, совсем легонечко повел ими вдоль шифончика, внимательно глядя Грете Маймонид в глаза. «Кыш, — слабо сказала она. — Вон». Кх, кх, кх. Пыльный вышел из шкафа с чулком ручной вышивки в зубах. «Немедленно брось, тварь», — слабо сказала Грета Маймонид. Выпустил из зубов, нарочито потянулся когтями в ковер, показал розовую зубастую пасть. Горелый вдруг вскочил и метнулся к оконному проему, взлетел, завис на подоконнике: снаружи что-то затрещало, какой-то мужчина вдруг выругался переходящим в фальцет тенором, что-то поволокли по асфальту, пыльный взлетел на подоконник вслед за горелым, Грета Маймонид на секунду понадеялась, что сейчас они уйдут, оставят ее в покое, но горелый пронзительно и злобно мявкнул пару раз, снаружи все затихло, они спустились с подоконника и уставились на Грету Маймонид желтыми глазами. «Вон, — слабо сказала Грета Маймонид. — Вон. А то не дам пайки, заберу». Они смотрели и смотрели, потом горелый прыгнул на шаткую лаковую этажерку, и сладко потянулся там, и лапой легонько раз, раз, раз, раз, и каждый раз, раз, раз на миллиметр-другой придвигалась к краю этажерки стеклянная сфера на тонкой серебристой ноге, эдакая словно летящая хрупкая сфера с золотой гравировкой, таких на этажерке стояло пять, и каждая означала, что не было в мире израильской моды человека важнее Греты Маймонид, и не было в мире израильской моды журнала важнее «Сигнона», и у самой кромочки сфера замерла, замерла на ней собранная лодочкой лапа, и Грета Маймонид не выдержала, попыталась рвануться вперед на загипсованной ноге, взвыла от боли, кх кх, кх кх кх. «Твари, ах, твари», — слабо сказала Грета Маймонид, нащупала под рукой полупустую пачку мерзкого пайкового «кэмела», кинула в пыльного — и бог весть, чем бы это закончилось, может, и не уцелела бы бесценная герленовская пудреница двадцатых годов, но тут на улице опять затрещало, кто-то явно драл картон, заорал мужчина, и оба, пыльный и горелый, вылетели в открытое окно. Треск картона стал душераздирающим; там, внизу, похожий на черного колобка хозяин обувной лавки, бог весть почему отказавшийся эвакуироваться, орет страшными словами и с палкой в руках защищает свою баррикаду: перевернутые мусорники и примотанный к ним проволокой картон в несколько слоев отгораживают примыкающий к его лавке кусок уличной лестницы, зачем ему этот кусок лестницы? — он спит на полу в своей набитой дешевой дрянью лавке, почти не выходит из лавки — но вот же, далось человеку. Дверь баррикады сделана из куска отсыревшей фанеры, хозяин протискивается в эту дверь не без труда, зато у него есть этот кусок лестницы, ведущей в соседний переулок, а там, в переулке, есть кое-что: там кран, из которого капает ржавая вода. Люди ею, конечно, брезгуют, а существа поумнее давно нашли для себя в этом кране большую пользу, только надо, чтобы к крану можно было быстро метнуться с обеих улиц — и с Герцля, и с Автальона, потому что кто держит кран — тот держит район, а горелый с пыльным и еще с одним парнем, беглым сиамцем, держат кран. И вдруг — чертова картонная баррикада. Пыльный с горелым поспевают как раз к тому моменту, когда хозяин лавки тычет сиамца шваброй в бок, пыльный вцепляется когтями хозяину лавки в босую ногу, сиамец отлетает подальше, горелый шипит, расставив уши и вздыбив загривок, хозяин лавки хлопает дверью. Сиамец хорошо подрал картон; понятно, что хозяин лавки позже заменит этот лист на другой (а за картоном ему, между прочим, приходится тащиться все дальше), но подрал сиамец хорошо. Они еще некоторое время дерут картон, благо заняться пока нечем, только к полудню, когда станет совсем жарко, надо будет пойти к крану — кого подпустить, а кого и не подпустить. Грета Маймонид лежит на кушетке, окруженная своим развешанным и разбросанным немыслимым, драгоценным гардеробом, и представляет себе, как этот гардероб запихивают в коробки, чтобы отвезти ее в караванку, как ломаются шляпы, как сыреют в коробках три вручную вышитых жилеточки из одной коллекции давно умершего дизайнера, как она лежит на узкой кровати в караване на восемь человек, и то одна, а то и другая соседка помогают одеваться крошечной старушке с крашеными рыжими волосами (все заметнее и заметнее седые грязные корни) и с чернильным номером на руке, ломаются шляпы, отсыревают жилетки — нет, нет, Грета Маймонид лежит на кушетке, покрытой бетонной крошкой, в своей квартире без одной стены и переполняется ненавистью, ненавистью, ненавистью и отвращением к этим тряпкам, шляпкам, жилеткам, к самой себе, пока хозяин обувной лавки добавляет еще одну фотографию к устроенному на перегороженной лестнице огромному, уходящему во тьму алтарю: все свечи, собранные со всех окрестных улиц, горят здесь перед всеми собранными со всех окрестных улиц фотографиями.

33.
Пропазогнозия — это…

…вообще не про речь: это когда все лица видишь, как в первый раз, никого не узнаешь; но помогает запоминать признаки, галстуки, бородавки, родинки, волоски. К доктору Сильвио Белли (семьдесят восемь лет, прогрессирующая пропазогнозия на фоне возрастного ухудшения мозгового кровообращения, тонкие светлые редкие волосы, выпяченная низкая губа, глаза влажные, темные, узкие ноздри смотрят наружу, на правой руке рядом с часами плоская родинка, как маленькие вторые часы) кто-то постучал в дверь (доктор Белли живет в Омере, в тихом Омере, где черти водятся, как шутит русский приятель доктора Сильвио Белли доктор Борух Бойсман [смуглая кожа, тонкий нос, скомпенсированный СДВ, седые волосы, очки на шнурке]). Стучали не в правую дверь, за которой крошечный приемный кабинет доктора Сильвио Белли, а в левую дверь, которая ведет в дом, в квартиру. Доктор Сильвио Белли прилип к трещащему и захлебывающемуся радио, поэтому открывать медленно пошел человек, который живет с доктором Сильвио Белли (слово «живет» тут не ради саспенса, а по совершенно оправданной причине; восемьдесят четыре года, рамка из белых волос и белой бороды [«Вот сбрею бороду, и ты перестанешь меня узнавать — что с нами будет?» «Я немедленно променяю тебя на другого юного красавца с такой же бородой!»]). На пороге стоял Роми (тридцать четыре года, тонкая верхняя губа, приоткрытый рот, плоская переносица, скрытые внутренние уголки глаз, миоклонические судороги с аурой и галлюцинациями плюс умственная отсталость, спровоцированные обширной гипоплазией сосудов правого полушария), Роми тяжело дышал, как человек, который шел-шел да и переходил на бег, несмотря на вязкую жару этого навсегда запомнившегося всем немыслимого и страшного дня. Роми срочно нужно увидеть доктора Сильвио Белли, очень срочно, Роми очень срочно надо, а вы друг доктора Сильвио? Нет, вы его папа! Нет, вы тоже доктор, да? Человек, живущий с доктором Сильвио Белли, ничего на это не ответил и в целом был крайне раздосадован, но все-таки пошел вглубь дома и спросил доктора, застывшего перед радио, прикрывающего рукой рот, была ли у него назначена встреча с Роми, — встреча не была назначена, но доктор есть доктор, доктор Сильвио Белли вышел в прихожую и впустил Роми в дом; человек, живущий с доктором Сильвио Белли, был очень этим недоволен, он считал, что нельзя терять ни минуты, что надо немедленно принимать какие-то решения — может быть, эвакуироваться, может быть, ехать к его сыну на север («Алик, это же не касамы, ну какой север, что за пакетное мышление!» «Отлично, давай сидеть здесь и ждать, когда крыша рухнет нам на голову!» «На головы, Алик, у нас две головы, почему тебе постоянно надо напоминать, что мы не один человек?» «Сильви! Ну хоть сегодня!..» «Вот именно, отъебись от меня хоть сегодня!» — доктор Сильвио Белли разворачивается и идет к двери, и пускает Роми в дом, и человек, с которым живет доктор Сильвио Белли, испытывает острое желание разрыдаться). Доктор Сильвио Белли был очень ласков с Роми в тот день, Роми было предложено мягкое кресло, Роми были предложены стакан воды и чашечка кофе, Роми не хотел кофе и воды, Роми хотел две таблетки, красную и синюю (клянусь). Однажды доктор уже давал ему такие таблетки, и тогда стало легче, если их принять прямо перед приступом, перед судорогой, то нет плохого запаха в носу и животные не разговаривают (один раз, год назад, судорога была на улице, и два кота говорили ему: «Каааша», «Кааааша», — а другой раз мама и его метапелет Соня водили его в кружок в океанариум, и там он, выгибаясь дугой на полу, сквозь стекло услышал, как одна маленькая акула сказала другой маленькой акуле: «Шах и мат!»). В тот день у Роми не было судороги, он встал, и мама сделала ему какао и проследила, чтобы он почистил зубы, он пришел на работу в супермаркет, но там что-то творилось, в супермаркете, Роми не зашел внутрь, а сел на скамеечке подумать, и тут голубь, до сих пор внимательно вглядывавшийся в черное пылевое облако, встающее на горизонте, там, где Беэр-Шева, сказал ему плаксиво: «Что такое? Очень страшно, что такое?» — и тогда Роми побежал прямо к своему доктору сюда, стучал в ту, вторую дверь, там никто не услышал, и он прибежал и стал стучать в эту дверь, а судорог у него не было, и плохих запахов не было, пахнет едой, это, наверное, у доктора есть еда, это не плохой запах, почему же голубь?.. Доктор Сильвио Белли сказал, что Роми молодец, Роми все правильно сделал, доктору нужна минутка, сейчас он вернется; доктор Сильвио Белли вышел в коридор и немножко подышал, а потом крикнул так, чтобы услышали и Роми, и человек, живущий с доктором Сильвио Белли: «Я на секундочку! Я сейчас!» — и поспешно обежал дом, и в плавящейся жаре добежал, обливаясь потом, до мусорного коллектора, благо была та самая рань, когда мусоровозы еще не появлялись, а еноты еще не уходили. Действительно, один красавец, жирный и полосатый, сидел между зелеными баками, доедал куриную ногу, давеча не доеденную человеком, который жил с доктором Сильвио Белли, а еще двое странными своими лапоньками перебирали розовый пакетик с подгнившими, но все еще вощенно-прелестными райскими яблочками. Пропазогнозия — это когда все лица видишь, как в первый раз, никого не узнаешь, но это только лица, а с другими-то объектами все нормально — например, с мордами: вот, скажем, этого енота доктор Сильвио Белли уже видел здесь, на помойке, пару дней назад, и енот, заметим, тоже жрал что-то мясное, а вон тот, помельче (сыночка? самочка?) вчера прямо на соседском газоне вылизывал, сладострастно причавкивая, оставленную соседским же младенцем (признаки — ну, младенец; диагноз — ннннну, посмотрим) мини-баночку с мини-йогуртом; доктор Сильвио Белли отлично распознает животных, никогда не спутает двух мопсов, даже утренних голубей прекрасно различает и веселит этим человека, который с ним живет (мы чуть не проговорились — но нет, погодим). Хорошо, небось, быть енотом в сытом Омере; вот они смотрят на доктора Сильвио Белли — миленькие, плотненькие, невозмутимые, с растопорщенными белыми усами и липкими маленькими лапками; кто бы в этот момент дал старому доктору Сильвио Белли две таблетки, красную и синюю, потому что вот он стоит среди помоечного запаха и смотрит на двух хорошо знакомых енотов, а еноты оставили свои дела и рассматривают доктора Сильвио Белли, и доктор Сильвио Белли мучительно ищет, что сказать, и все надеется, что они заговорят первыми, и нехорошо звенит у него в голове то ли от жары, то ли от этого всего, и доктор Сильвио Белли внезапно спрашивает: «Что такое? Очень страшно, что такое?..» Самочка отворачивается и лезет внутрь серого пластикового пакета, а крупненький толстенький самец усмехается хищной мордой и показывает доктору Сильвио Белли длинный розовый язык.

34.
Schönling

Уважаемые господа! Господа! Я хотел бы… Я… Не так. Сначала я бы сказал: «Здравствуйте». Нет: «Здравствуйте, господа. Здравствуйте, уважаемые господа. Я буду хороший-хороший». Нет, сразу нельзя. Надо: «Здравствуйте, господа. Здравствуйте, хорошие коричневые господа. Я очень рад. Не надо веревку». Нет, нельзя про веревку. Здравствуйте, хорошие господа! Я рад. Я очень рад. Я видел, как вы сжигали мертвых пони, муравьеда, двух шимпанзе, моего кузена, моего третьего брата, летягу, носорога. Веревкой его за лапы и впятером за веревку, поближе к куче. Позвольте развернуть хвост, я красивый. От имени умных позвольте приветствовать в вашем лице новую власть, ура. Я остался один, вернее, два, но он не в порядке, прячется, очень страшно. Я не прячусь, вы умные, я красивый, позвольте повернуться кругом, еще хохолок, вот и вот не очень крепко держится перо, возьмите, пожалуйста, я знаю, вы их любите. От имени умных хочу сказать, что при вашем мудром правлении наш библейский зоопарк… Нет, не так: от имени умных хочу сказать, моему дедушке тогда было пять, нет, шесть, потом прошло много, потом он говорит мне: «Вот так валлаби скакал», показывает: «Вот так и вот так», головой вправо и влево и вправо и влево и вперед и назад, «а они стреляли с разных сторон, зеленые и коричневые, друг в друга стреляли очень много», еще говорит: «Это называлось Кенигсберг», еще говорит: «Медведица, очень голодная, у нас четыре было медведя, три умерли уже, она их доела и очень голодная, они ей кидали еду, что-то из еды, она выглянет, а они стреляют, она убегает, а они стреляют и попадают в нас, а я красивый, меня не стреляли, и умный, сразу к ним пошел, не убегал, развернул хвост во всю ширину, показал вот так и вот так, и они не стреляли, потом бомба упала, я кричал, они тоже кричали, потом по ним стреляли, я убежал, потом опять было тихо, другие пришли, тех убили, я опять к ним пошел, показал вот так, что я красивый, и меня не стреляли, потому что я умный. Потом меня долго везли, а потом еще раз долго везли, и вот я здесь». И вот я здесь! Это дедушка рассказывал, это было давно, дедушка был белый, белый императорский, называется «альбинос», я нет, я не белый, но я очень тоже красив. Уважаемые господа! Позвольте показать хвост вот так и вот так. Под вашим правлением… Уважаемые хорошие господа! Ура!

35.
Или нет

Диссертация его называлась «Категория гражданской свободы на материалах сравнительного анализа неподцензурных иудейских и христианских объединений Москвы и Московской области в 1980–1985 гг.». В Бар-Илане от этих, новоприехавших, тогда многое терпели, да и кафедра была «современного еврейства», а куда уж современнее. Но был там, на защите, один старичок, профессор Герман Каценсон, йеки, вдруг начавший задавать ему вопросы не по сути дела, а такие, словно бы любопытствовал, — про тогдашнюю еврейскую Москву, да как оно все было, да где мацу брали, да кем он любил наряжаться на Пурим. Он почувствовал странный подвох и не понимал, что профессор Герман Каценсон, собственно, хочет от него услышать, но было ему совершенно ясно, что мелкая эта вопросительная дробь — она для отвода глаз и что на уме у профессора Германа Каценсона какая-то жесткая подлянка; но решил быть лапочкой и отвечал с мягким, чуть ностальгическим энтузиазмом — и про то, что дедушка был строгих правил и мацу не покупали, пекли сами, и про то, как отец, чтобы жестче соблюдать кашрут, с тридцати примерно лет назывался вегетарианцем и поэтому интеллигентская среда — та, которую держали не слишком близко к дому, от греха подальше, — уважительно считала его буддистом и шутила шутки: что, мол, и на голове в своей вечной кепочке стоишь? Не сваливается? Профессор Герман Каценсон мягко улыбался, на все кивал, похлопывал ладонью по столу в такт ответам, костюмчик у него был старенький, шляпа мягкая, борода глупая, козликом, и будущий рав Арик Лилиенблюм увлекся и расслабился, и тут профессор Герман Каценсон ласково спросил его: «А увлечение ваше христианством в каком возрасте началось? В детском, наверное?» — и будущий рав Арик Лилиенблюм слегка задохнулся и даже, видимо, переменился в лице, потому что его научный руководитель, тогда уже полуглухой Ронен Шабуцки, светлая ему память, очень громко сказал: «Нам бы, коллеги, потихоньку закругляться, но если у кого-то есть вопросы по содержанию — для них, безусловно, время есть». Тут будущий рав Арик Лилиенблюм с ужасом понял, что они всё знают, ясно увидел текст своей диссертации их глазами — и понял, что этот текст, часто казавшийся ему в ходе работы испещренным сносками любовным признанием, содержит не один, а два нарратива о любви — один о любви потерянной, другой о любви неразделенной. Профессор Герман Каценсон замахал тоненькими ручками и всячески изобразил раскаянье в собственном любопытстве, и будущий рав Арик Лилиенблюм уже начал как-то собирать себя в кучку и приводить лицо в порядок, когда профессор Герман Каценсон вдруг приподнял дрожащий пальчик и принялся извиняться за свое старческое любопытство: нет, он не может удержаться, всего один вопросик остался у него не по делу, а дальше он уступит коллегам разбор этой очень, очень интересной диссертации. Будущий рав Арик Лилиенблюм сжал зубы, а профессор Герман Каценсон, едва ли не ложась на стол дряблой щечкой, вежливо поинтересовался:
— В какой колель собираемся поступать?..
Он тогда еще никому не говорил про колель, никому, кроме жены, и на секунду перед его взором предстала гротескная сцена в духе Гойи: престарелый, нагой, дряблый профессор Герман Каценсон плотоядно склоняется над их с Аброй супружеской кроватью, а Абра кокетливо подает ему пухлую руку для поцелуя. Он несколько раз закрыл и открыл глаза и сказал, стараясь растянуть выдох до конца фразы:
— Я еще не думал об этом.
— Ну, дай бог, дай бог, — ласково сказал профессор Герман Каценсон. — Дай бог, оно вам поможет, — и будущий рав Арик Лилиенблюм испытал холодную, как нож, ненависть к этому старику, и продолжает, видимо, ненавидеть его до сих пор, хотя если бы спросили рава Арика Лилиенблюма, помнит ли он всех присутствовавших на защите его диссертации, он сказал бы с чистой совестью, что не очень-то.

36.
Мы не к тебе

Нарисована могилка, а из нее выходит такой, довольно милый, немножко волосатый, чем-то неуловимо похожий на Моти. На второй грани кубика нарисован свет нечеловеческий, а рядом такой, довольно милый человек, в короне и с посохом, чем-то неуловимо похожий на Моти. На третьей грани нарисована большая вода, на берегу кто там? — кошечка и собачка, и обязательный лапочка олень, неуловимо похожий на Моти, и птички вьются, и мочит лапку еж, и человек с воздетыми руками, и над всеми ними разливается свет вечный. Еще две грани кубика Нурит Бар-Эль что-то навскидку не припомнит, а на шестой темновласая малютка, неуловимо похожая на Моти, сидит верхом на тигре, безнаказанно тянет его за ухо, а с фронтальной стороны до тигра дружески домогается рыжая домашняя кисонька, какая-то вся размазанная — картинки делаются под копирку, потом разрисовываются всем кагалом, потом склеиваются в кубик, и вот Нурит Бар-Эль стоит, держит кубик, а Моти звонит в дверь, они проверяли, там внутри кое-кто есть. Здравствуйте, мы пришли поговорить вот про это вот все, про свет вечный и восставание из могил и так далее, нет, мы не к вам, мы к канарейке, кошечке, собачке, фретке, мышке, гнать нас не имеет смысла, понимаете ли, мы придем еще, да и вправе ли вы теперь принимать решения насчет того, с кем беседовать вашей фретке, мышке, собачке, как ей обретать жизнь вечную? Вот кубик с картинками, его удобно катать лапами, рассматривать, вот Нурит Бар-Эль в пыльном костюме садится на пол, подвернув под себя ноги, и Моти становятся видны проплешины в ее тонких зализанных волосах и даже небольшая лысина чуть пониже раздвоенной макушки. Однажды, когда их с Моти только поставили в пару, она вот так села — или наклонилась? — а, вот: встала на колени, собрать кубики после инструктажа, — и он поспешил предупредить ее, что между ними ничего никогда не будет, а она распрямилась, держа аляповатые кубики в охапке, посмотрела на него снизу вверх ледяными прозрачными глазами и сказала ласково: «Красивый ты, Моти; ладный» — и внезапно он впервые за всю свою красивую и ладную жизнь почувствовал себя таким нелепым, мерзким уродом, что накатил приступ тошноты, и вечером он не смог есть со всеми, унес свою порцию каши с тунцом к себе в комнату, но и там не смог есть. Вот в углу огромной и почему-то почти пустой квартиры в стальной блестящей миске стоит каша с тунцом, это явно сверх зоопайка, это явно кое-кого балуют, от себя отрывают. Кое-кто пушист и трусоват, держится от Нурит Бар-Эль на расстоянии пары шагов, в соседней комнате шебуршатся, женский голос, за секунду взвиваясь до истерики: «Не лезь к двери, я кому сказала! Отправлю тебя в Газу к арабам, не лезь к двери!!!» — и вдруг у Нурит Бар-Эль случается совершенный флэшбек, как она стоит в аптеке буквально за неделю до асона, буквально в трех кварталах отсюда, и этот голос орет: «Не трогай жвачки! Я кому сказала — не трогай жвачки! Отправлю тебя в Газу к арабам!!» — и красивый ладный мальчик лет десяти цепенеет, вот и сейчас в соседней комнате ни звука, Нурит Бар-Эль ласково говорит кошке: «Переворачивай, переворачивай, как хочешь переворачивай», — кошка лапой бяк — и выпадает красота, люди и звери сидят кружочком на поляне, и все поют, и сверху облако, а на нем замотанный в белое благородный человек с бородой и распростертыми для объятий руками (что же там на шестой грани-то, а?) — вот он-то и есть знаешь кто? Это самый-самый главный человек на свете, это Бог, его зовут Иегова. Как тебя зовут? А его зовут Иегова. Давай еще раз: как тебя зовут? А его зовут Иегова. Смотри, какой он красивый, ладный, давай еще раз: как тебя зовут? А как его зовут? Нет, надо «в», «в», «Иего-ва». Как его зовут? Очень хорошо, ты молодец, ты умница, иди поглажу тебя. Ты знаешь, что такое Бог? Бог — это тот, кто правит всеми нами, Бог — это тот, кто подарит нам вечную жизнь, если мы будем хорошо себя вести. Ты знаешь, что такое вечная жизнь? Нет? Ты когда-нибудь болела? Да? Вот представь себе, что ты умрешь. Это страшно? (Пятится задом.) А ты не отходи! Не бойся, не бойся, в этом и дело — Бог сделает так, чтобы ты опять жила, понимаешь? Если хорошо себя вести, можно не бояться (а если плохо себя вести, мы тебя отдадим арабам в Газу). Мы пришли рассказать тебе хорошие новости, понимаешь? Есть Бог, и теперь не надо бояться — правда, хорошие новости? (Разработка говорит: все, дальше не идти, на первых трех встречах разрабатывать только эти две темы: Бог, его имя и концепция жизни вечной, больше в них не влезет — хотя бог весть, что там в них влезет, а что не влезет, может, в них ни слова из тех, что ласково произносит Нурит Бар-Эль, не влезает.) За стенкой совершенная тишина, Моти, которому лишь бы все знать, делает пару шагов к закрытой двери и прислушивается — кажется, там тоже кто-то стоит у закрытой двери и прислушивается, это хорошо, это желательный побочный эффект. Хороший кубик, да? Красивый кубик? Это теперь твой кубик, мы его тебе подарим — правда, хорошо? Давай я тебя поглажу, вот так, вот так, «ещоооо», еще, да? — «ещоооо, ещоооо» — «Ануотойдиотдвериякомусказалаклянусьзаведутебявгазуиброшууарабов!» — распахивается дверь, кошка с визгом улетает под шкафчик для обуви, а мальчик, похожий на птицу, влетает, напротив, в комнату: «Врешь! Врешь! Ты теперь не можешь меня в Газу! Невозможно перейти в Газу!.. Нельзя попасть в Газу! Всё! Всё! Поняла?» О, асон, беспощадный и всемогущий, на все-то вопросы ты дал ответы, все-то окончательные границы ты проложил, а кубик мы вам подарим, всего доброго и держитесь.

- Начало романа "Все, способные дышать дыхание" на Colta.ru;
- Отрывок из романа "Все, способные дышать дыхание" на Snob.ru;

(c) Линор Горалик

Еще разное.