"Она охуенная"
«…Практически каждый президент США
создает свой собственный сервиз
на самых ранних этапах вступления
в должность. Эти сервизы размещаются
и экспонируются в так называемой
Красной комнате Белого дома».

Из «Истории президентских сервизов
с XVIII по XXI век»


Когда прибежали эти двое, - крупные, коренастые, но очень легконогие, привыкшие бояться всего и ничего одновременно, - Владимир был неподвижен. Она замерли, как только увидели его, и подходить ближе им было совершенно незачем; ноздри их трепетали, глаза моргали в страхе, шеи были напряженно вытянуты – этакая пародия на русскую тройку, потерявшую коренного, а коренной их лежал на столе, лишенный, как обычно, всякой мимики, - лежал, зарывшись носом в воздушный мусс из гусиной печени, и крошечный обломок карамельной сеточки впивался ему в ухо, покрытое светящимися на солнце тонким волосками. Борис издал крошечный звук, который больше бы подошел корове, - сдавленное тихое «му»; брат его тонко пискнул. Шокированные, они все стояли и стояли совершенно неподвижно, но мысли их были четкими, ясными, слаженными; закаленные ежедневной борьбой за выживание в своем безжалостном окружении, братья оценивали и просчитывали, рассматривали и отбрасывали десятки сценариев, перебирали и взвешивали сотни возможностей, и когда Борис и Аркадий повернули, наконец, тяжелые головы и посмотрели друг на друга, у них было готово одинаковое безмолвное решение: «Бежать». Бежать и начать процесс вывода активов, спланированный до патологически мелких подробностей в ожидании такого дня, как этот; бежать, предварительно уничтожив все, что невозможно вывести, а потом просто бежать, потому что с этого момента в мире установится принципиально новый порядок, и дай бог, чтобы им удалось бежать достаточно быстро – может быть, тогда они успеют сберечь свои шкуры, спрятавшись в исключительно комфортабельном, но изумительно хорошо укрытом месте, которое они заранее подготовили ровно на этот случай; перестать стоять столбом, как два чучела, как две учебные мишени, круглые и толстые, и бежать. Они начали пятиться, медленно-медленно, но тут что-то словно бы произошло с освещением в комнате – тень пересекла небольшой обеденный стол и поползла к братьям, - темная, тяжелая тень, - и вот: голова Владимира медленно поднимается, озаренная падающим из окна вечерним сиянием; лоб его гладок, как камень, веки сомкнуты, одна щека покрыта серым и розовым, воздушным и изумительно пахнущим, с кончика носа капает красный коньячно-клюквенный соус, и се, голова эта говорит: «Поднимите мне веки! Не вижу!..»

Борис истерически взвизгнул, а его брат, трясясь от ужаса, закрыл глаза и закачался, тяжело и прерывисто дыша, и тут голова рассмеялась.

- Ах вы ж сучки, - сказала голова Владимира, - ах вы ж бляди мелкие, поймал я вас, говнюков? Даже не подошли, а? Даже не проверили, дышу я или нет, а? А вдруг мне врача надо?
- Иди на хуй, - проскрежетал Борис.
- Бежать приготовились, а, суки? – засмеялся Владимир, и от его смеха их собственные тела показались им пустыми, как если бы ничего, кроме воздуха, не было у братьев между кожей и костями.

Владимир лизнул себе ладонь, вытер щеку, снова лизнул ладонь, прожевал остатки паштета, а братья смотрели на него с некоторым отвращением – никогда они не смогли принять его любовь к мясному, хотя в жизни бы ему в этом не сознались. У них были свои постыдные маленькие радости, и они отлично знали, что такие вещи не стоит обсуждать.

- Я хочу одну штуку, - вдруг сказал Владимир. – Идите сюда, ссыканы, я ж видел ваши рожи, когда вы вошли, вы мне должны теперь; подойдите, ну.

Он был серым и узким, и Борис в который раз подивился тому, как временами, – особенно в том поразительном, беспокойном свете, который нисходит на столицу между двумя летними дождями, - шкура Владимира выглядит вовсе не шкурой, а бледной, твердой пластиковой оболочкой, - точно как у пластмассовой мыши, которую Борис нашел однажды за старой бордовой кушеткой в Красной комнате (эту мышь в незапамятные времена потеряла здесь глупая, надоедливая, кудрявая черно-белая тварь, исчезнувшая неделю назад вместе с семьей, которая жила в этом доме все последнее время; Борис тогда почему-то помешался на этой пластиковой мыши, - грыз, кусал и рвал ее на части крошечными зубами с медленным, тихо тлеющим наслаждением). Владимир уже спустился со стола – вот он, сидит посреди ковра, уставился на них, ждет, и внезапно Борису приходится снова напомнить себе, что Владимир выбрал их с братом из всех мышей этого дома не по зову любящего сердца, а потому, что они были полезными и страшными, и еще – потому что горели в их душах некоторые страсти, неотличимые от его, Владимира, страстей, и он отлично это знал. Борис и Аркадий тоже спустились – со стола на ступ, со стула на ковер; Владимир бросился бежать еще до того, как они приземлились, и они бросились за ним, и внезапно тяжелый туман ужаса и разочарования, окутавший сердце Бориса несколько минут назад, испарился, и Борис почувствовал себя счастливым, счастливым и цельным, - он ценил этот безумный, целеустремленный бег втроем выше дел, которые следовали за ним, - бог знает, почему. Он был полноват, наш Борис – полноват, но силен, настоящий боец, и тело благодарило его за нагрузку – но важнее было посещавшее его в такие моменты чувство принадлежности, свободы и всемогущества; когда они бежали вот так, мир принадлежал им троим, и сегодня, на жестком лугу карминового ковра, среди пахнущего полиролью леса гнутых мебельных ножек, он казался себе не желтовато-бежевым, а отлитым из золота, и нужно было только не думать о том, чего от него могут потребовать спустя минуту-другую, потому что в противном случае это чувство немедленно разлетится на куски. Они остановились, Аркадий легко дышал за спиной у брата; они встали на задние лапы, Борис пытался разглядеть то, на что им указывал Владимир, но не мог.

- Вот же, - сказал Владимир раздраженно. – Ну сделайте шаг назад или что.

И тогда они увидели ее в одном из заполненных фарфоровой посудой сервантов, расставленных вдоль стен Красной комнаты, - крошечную серебряную ложечку, каким-то чудом затерявшуюся между президентскими соусницами и чайными чашками Первой леди; она просто лежала там – мягко светилась и казалась очень тяжелой, а сервант казался очень большим и очень опасным.
- Нахера она тебе? – спросил Борис с подозрением, всегда готовый к очередному безжалостному розыгрышу.
- Она красивая, - неожиданно серьезно ответил Владимир. – Она красивая, а дверца не заперта.

Сервант, действительно, был приоткрыт: сегодня вся комната почему-то была перевернута вверх дном, здесь было людно и кучно даже после того, как шумный завтрак закончился, и умнее всего было бы в принципе держаться отсюда подальше, - но нет, вот они, и внезапно Борис понимает, что он очень голоден, и с завистью смотрит на Владимира, который успел набить себе пузо остатками завтрака еще до того, как они забрались на стол и увидели его – а самим-то им в результате не досталось ни кусочка. Он вспомнил остатки карамельной сеточки и подавил в себе раздражение: ему нужна была холодная голова, потому что все происходящее остро ему не нравилось.

- Это глупо, - сказал он. – Она слишком тяжелая, и она не нужна тебе, и сервант приоткрыт не просто так – они туда что-то ставят, верно? Это глупо. Она совершенно тебе не нужна.

Владимир засмеялся, - сегодня он явно был в хорошем настроении, но Борис хорошо знал, что все может измениться в любую секунду и на всякий случай сделал маленький шажок в сторону, но Владимир только сказал:

- Оно будет того стоить, вот увидите. Давай, толстожопик, прыгай.

И Борис прыгнул – довольно высоко. Он допрыгнул до гладкого завитка на самой близкой к серванту ножке стула, взобрался вверх, перебежал на сидение и замер, ожидая Аркадия и просчитывая следующий шаг, но главное – прислушиваясь к голосам и к звону посуды в коридоре; там явно происходило что-то важное, но нос Аркадия уже тыкался ему в ребра, и он двинулся дальше. Стенка серванта была отполирована с невообразимой тщательностью, и дважды, пытаясь взобраться по ней, он падал обратно на стул, и ничего не осталось в нем от ощущения власти над миром – сердце его стучало, нос стал сухим от усилий, усы дрожали, потому что человеческие голоса и позванивания с постукиваниями раздавались все ближе, и он отлично понимал, что мало добраться от сидения до дверцы верхнего отделения – надо еще перевернуться почти что вверх ногами, распластаться и так пролезть в крошечный зазор приоткрытой дверцы, - он понятия не имел, как это сделать, и вдруг ему явилась мысль о том, чего он, может быть, никогда на самом деле и не видел, - это было воспоминание детства или, может быть, просто одна из жутких историй, которые отец рассказывал им с Аркашей, когда болел (а болел он, несчастный, почти всегда): маленькое серое тельце, распластавшееся на полу, - по-настоящему распластавшееся, одно ухо вывернуто, плоское, плоское тело, расплющенное чьей-то ногой, и этот кто-то издает короткие сдавленные помыкивания каждый раз, когда его нога поднимается и опускается, и женщина визжит. Еще существовало тошнотворное слово «дератизация», точного смысла которого Борис никогда не знал, но которое ненавидел всей душой, и каким-то образом это слово было связано с голосами там, в коридоре, там, прямо за дверью комнаты, - и Борис вдохнул так глубоко, как только мог, а потом изгнал весь воздух из своего тела – и сжался, вывернулся, расплющился, вдавился - и оказался внутри, в чертовом серванте. Крошечная ложка казалась ему огромной, в панике пищал Аркадий – внизу, на полу, маленький пегий предатель, - даже ему, тугому на одна ухо, были слышны теперь человеческие голоса, а Борис все толкал и толкал ложку, толкал и толкал, и не смотрел вниз, потому что знал – там, внизу, уже никого нет, они убежали, Владимир и Аркадий, убежали и спрятались от тяжелых, плоских, огромных ног, и от гигантских тел, которые эти ноги поддерживали, и от позвякивающих коробок, которые эти тела втаскивали в Красную комнату. А она двигалась так медленно, маленькая серебряная ложка; может быть, ему стоило перестать толкать и начать тянуть, повернуться спиной к дверце, потянуть как следует, и только потом снова начать толкать, но Борис понимал, что если его мышцы хоть на секунду перестанут надрываться от напряжения, он не сможет заставить себя вернуться к работе, - и еще он знал, что обязан закончить начатое – потому что он был таким, наш Борис: он был тем, кто доводит дело до конца. И он довел дело до конца, как следует довел: она покачивалась теперь на самом краю полки, эта серебряная ложка, а они стояли прямо возле серванта, эти люди, и времени не оставалось совсем, и тогда он просто свернулся, обернул свое тельце вокруг ложки, как умел оборачивать его вокруг противника в драках, которые Владимир так любил устраивать, а Борис – выигрывать, и рухнул вниз, мячиком рухнул вместе с ложкой с этой огромной высоты, и боль, пронзившая его спину, звучала совсем как вопль, который издала женщина, на чью туфлю он приземлился; секунда, две, три – и вот он лежит в безопасной, пыльной темноте глубоко под сервантом, стонет и плачет, все еще обвившись вокруг чертовой ложки, и тут появляются они – Владимир и Аркадий. Владимир смотрит на него, мягко похлопывает его по дрожащему хвосту, Аркадий выглядывает у Владимира из-за плеча, - настороженный, взвинченный, - и каждые несколько секунд подбегает к границе отбрасываемой сервантом тени, прислушивается к людским разговорам о новом фарфоре, прекрасном фарфоре цвета «синий калуа». Сервант поскрипывает, позвякивает посуда.

- Смотрите, - мягко сказал Владимир, - смотрите, она охуенная.

Тогда Борис, наконец, как следует взглянул на ложку – и задохнулся: это была даже и не обычная, а какая-то очень странная ложка с прорезанными в ней фигурными дырками, - глупая, бессмысленная вещь, пахнущая сахаром и спиртом, - кому могла понадобиться такая штуковина? В нем начал подниматься гнев, густой, алый гнев, медленно заполняющий грудь, потом рот, потом глаза; он начал дышать тяжело и часто, и быстро отвернулся, чтобы не выдать себя, и тогда Владимир сказал:

- Ну реально, неужели ты не видишь, какая красота?
- Мне насрать, - сказал Борис, пытаясь звучать спокойно. – Ты ее хотел – ты ее получил. Отъебись теперь.
- Но она же твоя, - сказал Владимир и снова похлопал Бориса по хвосту.
Борис посмотрел на него, на этого прилизанного серого говнюка, и медленно сказал:
- Она мне нахуй не сдалась.
- Это подарок, - сказал Владимир. – Реально, ты ее заслужил, она охуенная, я хочу ее тебе подарить, дай мне сделать тебе подарок. Как твоя спина? Помочь тебе подняться?

Аркадий был уже тут как тут – осторожно подталкивал тяжелое тело брата, помогал ему перевернуться на живот, подняться на ноги; он обнимал брата чуть слишком заботливо, дышал чуть слишком тяжело.

- Хочешь вернуться на стол и доесть завтрак, когда эти козлы уйдут? – спросил Владимир. – Богом клянусь, однажды я просто ткну тебя мордой в мясо и заставлю попробовать, мясо из тебя настоящего мужика сделает.
- А если однажды я просто ткну тебя мордой в стол и расплющу ее нахуй? – вдруг сказал Аркадий.
Владимир внимательно посмотрел на него.
- Ты совсем как тот мужик, который недавно отсюда съехал, да? – сказа он. – Говоришь, что думаешь, только когда времечко придет. Мне новый этот мужик больше нравится, честное слово. Вот увидите, я сделаю все возможное, чтобы он навсегда тут остался. За мной не заржавеет.

И вдруг Борису стало так жалко этого мелкого серого грызуна, что он закрыл глаза, и перестал слушать, и сделал вид, что полностью занят своей болью, - и это, честно говоря, было очень человеческим поступком.

(c) Линор Горалик
Еще разное.