Другое

Линор Горалик

Из книги "Всенощная зверь"
Издательство "Литература без границ", 2019

Кого забрали из живых перед продленкой
бежит и крошечное яблочко кусает
летит в делирии под липами дер линден
летит пушинкой в распростертые объятья
пока они десятеричные глаголы
силясольфеджио остзейского союза
на пыльном глобусе скрипучего цайтгайста
в конторских закутах где шредеры скрежещут
и в узких спаленках для трудных упражнений ---
а он несется в лучезарном упоеньи
теряет чешки, пролетая над калиткой,
и тянет ручки к внеурочному сиянью
гештальт вскрывающу и сладость приносящу
дай я возьму сюда огрызочек ты липкий
куда руками я возьму тебе сказали
покаж где чешки, чешки, почему без чешек
ну значит будешь босиком авось запомнишь

* * *

                       Полине Барсковой

А что жили нечисто и спали кучкой, 
так у нас в белье завелась собачка, 
а внутре у ней копошилась стая: 
восемь голых душ и одна чужая. 

А как стали мы громко делить заначки, 
девять душ повыпали из собачки; 
тех Господь прибрал, этих мать приспала,
а одна насобачилась и всосала: 

и про то всосала, как мы сосали,
и про то, как проссали – но вдруг зассали, 
как мы приняли серого, спели Lutum
и доели душу под Ленинградом, 
как мы приняли жесткого под Варшавой
и проверили ощупью, кто здесь вшивый,
а как приняли умного под Сухуми,
то и сами 
всосами. 

Ах, собаченька, сука чужая, вшая, -
насосалась и выросла пребольшая, 
пре-го-лод-на-я.
Глядь – а мы тут лежим такие
беленькие, мягенькие, тупенькие,
кучкой сонненькие, пачкою никакие.
Ты и так зашла, и вот так зашла,
и вот так понюхала, и вот так зашла,
а поесть нас все-таки не смогла, -
                      не смогла, 
                      не смогла, 
                      побрезговала, 
                      от духовного голода померла. 

А мы приняли тихого, взяли тачку 
и отправились, котики, хоронить собачку,
и пока копали, пока топтали,
ничего, ты поверишь, не принимали, -
                      бо хоть мы и ели, кого хотели, 
                      бо хоть и ебали, в кого попали, - 
                      но ведь всё-то мы, котики, понимали,
                      всё-то мы понимали. 

* * *

                      Вл. Ермилову
Смерть, где твое сверло
и молоточек двурезиновый,
и скальпель толстенький брюшистый,
и ранорасширитель реечный,
и зеркало для отведения
больного сердца в эту сторону,
чтобы сказать ему тихонечко
на ушко левого предсердия,
что лучше, мальчик, по-хорошему,
что ты не хочешь по-плохому.
Да кто же хочет по-плохому?
Нас ждет победа над запущенным,
оно должно быть остановлено.
А, вот уже и остановлено.

* * *

                      Oh, say! can you see
                      By the dawn's early light...


Друг мой, видишь ли ты в раннем блеске зари,
как наш рой золотой наполняет собою подлесок?
Друг мой, слышишь ли ты сквозь ветвей перезвон ледяной
наш единый придушенный шелест:
           - Ничего, ничего, не волнуйтесь за нас, мы потерпим?
Друг мой, щепочка, щепочка, елочкин дух смоляной,
подтверди мне нормальность полета, широкополосность
озаряемых зенками бурых ночных тягачей
новоявленных просек;
пусть протянутый вышкою щуп световой
в утешенье тебе осияет прекрасные зубья
наших сильных родных лесопил;
опиши мне скорей
топора исторически значимый профиль, --
и тогда я с восторгом скажу и себе, и тебе:
            - О, пускай же вовеки сочится из нас смоляное!
            О, пускай мы всегда
            задыхаемся в мертвом ветру,
            превращаемся в наледь сапожную,
            в черную мерзлую землю -
            золотые такие, -
            пускай, нам нисколько не жалко:
                        мы недаром в рассвет ледяной
                        после утренней каши смурной
                        выпадали на плац карусельный,
                        неспроста после кори
                        в начале ветрянки
                        под свинку
                        простынку
                        влачили сушить к батарейке;
                        неспроста
                        надевали ботинки — и нас выводили по двое,
                        и пред елочкой мертвой,
                        бессмертной в своей крестовине,
                        мы взывали:
                                    -Te Deum, Снегурочка, смилуйся с третьего раза! -
                        и украдкой тащили ко рту сероватые щепки,
                        спешили, дурашки,
                        причаститься единого отчего лесоповала.

Новогодние елки, рабочая черная ветвь!
Их рубили — летели пустые лучинки, сырые очистки,
простоглазые слезки, мещанские чьи-то занозки, -
не шаламки, не свешки, не чистого золота оськи, -
где таким разъебаться о краснодеревую стенку,
нанизаться ноздрями на нашу крученую строчку, -
бурлючку такую, нахлебку.
            То ли дело как мы полетим над страной, над страной
            мы так низко летим над землею родной ледяной
            боже мой, Николай, вот оно и случилось со мной,
            и с тобою, сияющий в фарах бесценный родной,
            вот оно-й, вот оно-й.
            Так скажи мне, мой друг, а и видишь ли ты хоть чего,
            что-то я, Николай, не могу разглядеть ничего, -
            лишь бумажную волглую грязь под ногтями майора
            а казалось - покажут кино, - ах, какое покажут кино! -
            про как мы не просить, не кричать, про как мы не говно, не говно, ---
                        ну-ка, глянь-ка еще раз, а то под ногтями темно
                        чо-то, сука, темно и темно.

* * *

Все исходящие изошли
белым, бескровным, бессеменным;
жалкую судорогу писца
жадно вылизал клякс-папир.
Кажется, виден кусочек «сп»,
кусочек «а» и кусочек «те»;
видимо, сказано: «Боже мой!
Что за черника в этом году».

* * *

Недоспатый и переодетый влекомый спросонья в сад
может идти вперед, но смотреть назад,
намертво пойманный цепкою и сухою
неумолимой рукою;
всякий же прочий, выросший из гамаш,
подрастерявший мамаш
ходит лицом вперед, но живет спиной
чует спиной, как постукивает по ней
крепеньким пальцем цепкая и суха
неумолима рука
шестиперстая, потому что тому дала и тому дала
и тебе голоштанному припасла
нулевой урок, а светлым светло
и нутро дрожит
и пустой стишок повторяет;
ты бежишь-бежишь, а она впереди
догоняет.

* * *

За морем телушка-полушка
пишет в Омск двойняшке-цельняшке:
«Леночка, да ты идиотка;
Не затем мы альбрехт и бейзер,
чтобы ты жевала их ягель,
столбиком крестилась на танки,
разбивала лоб о поклонку,
плакала под их телевизор
струйкою парной натуральной
высоколактозной;
Девочка моя, рогоноша,
мы же для тебя эти вирши,
эти белоснежные польты,
пополам порватые сердцы,
штопанные белою лентой
умные подходцы;
Это, сука, больно, Елена,
лапка, нефтяное копытце,
что ж я так скучаю пиздец-то,
что ж это за ебань такая,
что же мы творим с тобой, дура,
где же меня носит?
Леночка, родная порода,
съешь это письмо, если надо,
проглоти его без остатка,
пусть лежит в одном из желудков,
где торшер и книжка, -
только не бередь мою душу,
не вари во рту эту кашу,
сухарей не ешь этих мягких,
чаю их не пей, понимаешь».

* * *

...и орет, как сурок, увидавший родные тени,
как девица на выданье послевоенной тайны, -
а капрал-то наш говорил: «Она
долготерпит, немотствует, смотрит в пол,
не завидует, верит почти всему,
только эдак румянится и того;
ну, дойдем - увидите, пацаны”.

...и ногами сучит, как по первости опоённый,
как в холодной военной камере невоенный, -
а капрал-то наш обещал: «Она
не гордится, не просит, не мыслит зла,
не бесчинствует, разве куснет разок -
так комар и тот бы куснул сильней;
ну, добудем, - поймете, а счас чего».

...и хрипит, как бессмертный, которого убивают,
как Господень сыночек, когда его прибивают, -
а капрал-то наш говорил про нее,
что она, мол, ребята, покроет всех,
переносит всё, не перестаёт
до тех пор, пока ты не станешь муж,
и еще обязательно прибавлял:
«Победим - узнаете, что да как».

И пошел уже день седьмой, шестой
этой нашей Любви непростой, непростой,
и глядишь - порой у нее в глазах
нет-да-нет и мелькнет, словно нам она
не завидует;
и уже кончается наш постой
(и Коринф отстой, и Эфес отстой) -
а у нас в крови словно яд густой
от ее укуса, и стал ли ты муж -
ты от этого яда вовек не узнаш;
заглянёшь в дыру - там престол пустой,
на престоле гвоздь поржавевший;
только медь кимвальна давится немотой,
только плачет капрал над своей мечтой,
только Дух Святой кружится над чернотой
да комар охуевший.

* * *

О, мышка белая, скажи мне, что с тобой?
Уже заря, а ты еще в предродовой,
как вечером вчера была в предродовой,
как утром до того была в предродовой:
под предстоятельный веселый вой
кладешь дюймовочьи дрожащие поклоны
перед фланелевым тюком
с околоплодным сладостным душком
и всем заносчивым, заёрзанным простынкам
клянешься, что себя в невинности блюла,
читала Спока, сисинец пила,
что ты добрее всех в подпольном сером светее
и что белейшего из выживших в помете
отдашь в родильное - петь вечную хвалу
кровавым тряпкам на полу.

* * *

открывается аптечка в пузе человечка
только в ней ни пузыречка, ни глоточка стоптуссина
или просто кодеина в связке с парацетамолом ни единой пачки
видно, воры виноваты - просекли, варравье семя,
что Господь наш милосердый
в каждом пузике однажды делает закладку:
понемножку кодеина, понемножку лития -
и пей из чаши Бы́тия: до самого изъятия
как раз и хватит зелия от страшной боли бытия;
а теперь у человечка даже сняться нечем -
в животе один лишь хмурый
вечерок с мукою снежной, пол-потертого мешочка;
для чего эта закладка в человечке, Боже непонятный? -
непонятно; человечек поджимает хвостик,
иголочка в два стежочка на нем ставит крестик -
и в трясении священном всходит человечек
с пузом, хлопающим дверкой, к небесной аптечке, -
где ни пачки, ни мешочка и ни пузыречка,
бо для Бога жид крещеный аки вор прощенный.

* * *

Патриотический вальс

Есть кто живой? - не я, не я
я - это вогкая простыня
под дрожащей рукою Родины не такой.
Что она водит по мне, по мне,
что она ловит в складках меня,
каких предсмертвующих бесенят
она вытягивает из меня
артрозными пальцами в перстенях
с чеканкой «Спаси или сохрани»? -
да таких: чернявых с известной звездой,
с папиным носом, с демкиной бородой,
и ночное радио «Мой полицай»
у них из ушек ей страшно поет
о цене любви на живца.

Есть кому жить? - не мне, не мне
с этой ни мертвою и ни-ни,
под которую как ты ни подстелись,
она собьет тебя в липкий ком
под испачканным животом -
а я страдал, что лежу пластом,
что вечно лежу под нею пластом,
и про кто ж ей под старость стакан воды,
и про что я ей за ее труды
и за пятна следов от ее трудов,
запекающиеся на спине.

Кем ей живиться? - не мной, не мной,
вот я и вырос ее чужой,
страшный, ни мертвый и ни большой,
с радио, хлещущим из ушей,
и черной дрянью копыт;
И что я вижу с адских высот? -
волчаливый сучий тамбовский взгляд,
рудоносных пролежней затхлый пот
да стакан с зубами ее ребят -
и тлеет вогкая простыня,
не способная для огня.

* * *

Режешь крест-накре́ст сероватый хлеб -
в синеватой руке прыгнет белый нож;
на конце ножа поднеси к губам
это, красным напитанное теперь,
этот свой неправильный опреснóк:
видно, бэби, Песах недалеко;
видно, бэби, Господь разберет своих;
видно, всех-то тебе и осталось дел -
развязать себя, обещать калач,
завести себя в чащу, взмахнуть ножом,
откупиться от мамки, споить отца.

* * *

В майскую девятую пятницу
умирает Яков Исаевич;
под окном две девочки лаются,
бьются за какого-то Лифшица -
из смертельных ртов изрыгаются
орденские страшные ленточки,
обвивают черные веточки;
выключи кино, завали окно:
Якову Исаичу все равно.

Вот она, война, наша мать родна:
в каждой подворотне стоит она,
спрашивает, нет ли мобильника,
а когда найдет (а она найдет) -
ногтем подцепляет и в рот кладет
все наши нерезкие фотки резкие,
все наши жидовские смерти русские.

* * *

Свинолюбивый гергесинец
стоит ничком над унитазом
лежит расслабленный в вагоне
сидит упыренный в совете
а дома свиночки поспали,
потом поели и поспали,
потом поели.

А Коловратий полоумный
полуживой, полуодетый
стоит ничком над унитазом
и легион себя нечистых
в него глумится и глядится
и раскаленными зубами
поскреживает и смеется -
не попуститься.

О Боже, Боже, страшный Христе!
Тебе всё трюки ради Правды
по стуку бдительных соседей
под гром оваций -
а свиночки кричат предсмертно,
а одинокий гергесинец
над жадной пропастью рыдает,
а опустевший Коловратий
стоит ничком в своей блевоте,
гвоздей не ест, стихов не пишет,
дышать не может.

О Боже, Боже, Христе страшный!
Нормально жили на зарплату,
не пили больше, чем по триста.

* * *

Псал. 22 (синх. перев.)

            Лене Фанайловой

-1 Невеста пахнет флердоранжем
      и мутной Балтикой без цифры;
у жениха на полшестого
      назначен выброс документов;
кому и девочка затычка,
      кому подследственный невеста,
кому товарищ дознаватель -
      мохнатый выродец Тамбова -
скулит и горько и протяжно,
      что выйдет горше и протяжней;

0 куда нам горше и протяжней -
      мы еле тянем эту ноту
мы Лена, девочка с букетом,
      нас вечно тянет женихаться
под черной Балтикой, в веночках
      из диких терний подворотных.

1 Господь ты нашей подворотни,
      ни в чем не будем мы нуждаться

2 на злачных пажитях пасомы
      товарищем с тугим портфелем,

3 у тихих вод почти бескровных,
      наставленные где попало
ради названий новых улиц;

4 а если насмерть в дых под ребра
      и тени в подписи невнятно -
не бойся, Лена, он с тобою,
      помашет жезлом и отвянет;

5 возьми себе пол-пайки с полки
      долей после отстоя пены
отлей по крику на оправку

6 и вот уже вполне нормально
      и дом (Его) не так уж засран
и мы тут, девочка, надолго

7 ой, девочки, жених небесный
      карает пиздит значит любит

* * *

«Если нам удастся продержаться до того часа,
когда в монастырях начнется утреня, мы будем
спасены, ибо монахи начнут богослужение и
сменят нас в молитве».

                      (А. Гаврилову)
Пойдем работать пионерами в юннаты:
ложиться парами в кружок по воскресеньям
и упоительно от зорьки до зарницы
фыфыркать демонам в коричневый животик --->
      a там проснутся бенедиктые монахи
      и ну как станут с нами соцсоревноваться —
      а мы откинемся на алые простынки
      и надорвем себе животики густые.

* * *

Вон там, внизу, он так поблескивает, -
так, погляди, фольгой конфетною, -
вон там, смотри, в снегу протоптано -
мы на коленках все попробовали;
Нет, ты не пробуй самым кончиком, -
ты не распробуешь про главное -
как ты тут скрюченный останешься,
свалив на все четыре стороны;
Вот ты свалил в четыре стороны -
а языком прилип, оказывается, -
давай, болтай им, где окажешься -
оно только больнее делается.
Давай, лизни железный занавес, -
мы на коленках все попробовали -
и всё распробовали, знаешь ли.

* * *

Тяжко болен Сизиф, и в бреду блаженном
счастливо шепчет бледным теням Тартара:
"Мамочка, перестань, ну зачем ты плачешь?
Сколько там той Голгофы, почти донес же."

* * *

Идущие на смерть приветствуют того,
кого приметят, добрыми словами
про ласточек, про цены на зерно,
про маленькую девочку в Алеппо,
которую зарезал прошлый месяц
один бандит; про качество ножей;
про то, что у хорошего ножа
ни имени, ни слез - один артикул,
да и того никто не вспоминает:
кого сгребли - так тот иди да режь.
С чего бы тут зерну не дорожать,
когда серпы и косы все в Алеппо?
Спасибо хоть, что ласточку поджаришь -
и вроде сыт, и даже без ножа.

* * *

Вот хитренький по холоду бежком
с седым, пустым подпенисным мешком
с дветысячестраничным рюкзаком
за ноющей ссутуленной спиною —
и думает: “Я хитренький и умный,
я никого за этих лет не нажил,
ни в ком я не посеял ни сыночка -
и потому неприбран и борзой,
и потому неприбранный и дерзкий,
и как увижу смерть за гастрономом,
ей покажу обложенный язык, -
нет, подойду, возьму за жухлый ворот
и покажу обложенный язык, -
такой синюшной, старой, пустобрюхой,
покорно собирающей бычки
среди нечистой петербуржской мойвы,
и отниму обложенный бычок,
и процежу сквозь жеванные зубы:
"Ты столько разоряла колыбели,
а мойву-то и некому поджарить,
за сигареткой некому сходить", -
и ничего за это мне не будет:
в какую-нибудь мартовскую ночь
ты вновь придешь, - усталая, худая, -
забрать из люльки сына или дочь, -
а в люльке книжный хлам и проч.;
так почему же ты язык мне кажешь?
так что же делал я за гастрономом?

* * *

Так, бывает, прижмешься щекой к соску -
только волос седой по сухой губе, -
а что пóтом пахнет - оно ничего:
полежал, пообнюхался - и привык.
И еще скажу - берегись ногтей:
если кто-то заполночь там, во тьме,
аж не просто молится, а дрожит,
и не за себя, а чтоб, скажем, пёс
не подох, - ну, или подох скорей, -
то, бывает, Он, позабыв себя,
позабудет и нас и как скребанет
(правда, сам же и склеит потом слезой), -
но и ты, товарищ, не будь дурак:
вьёшь гнездо - сильно волосы не дери,
поползешь куда - и тогда не дери,
не кури - рубаху Ему прожжешь,
и не думай, как оказался здесь:
оказался - стало быть, повезло,
а начнешь ворочаться перед сном -
у Него зудит, а ты не зуди -
не зуди, товарищ, не будь дурак;
а что кровью пахнет - оно ничего,
просто как соберешься ее лакать,
крáя раны зря языком не трожь,
и других не толкай, оно ни к чему:
тут от голода точно никто не помрет;
стой, за кем стоишь, и помни о том,
как Он обнял того, у которого пёс,
как Он обнял его позади ларька,
как Он обнял его под обрубки рук, -
тут-то мы к Нему за пазуху - шмыг,
тут-то мы и поняли, что к чему, -
а что пóтом пахнет - оно ничего:
тот-то так вонял - хоть святых выноси.

* * *

Ст. Львовскому

Это яблочко с кровоточинкой;
нам сырку бы, сырочку, девушка,
половиночку, сиречь, булочки
пол-бутылочки против белочки,
огуречик посола нежного
в присюсюканной грязной баночке,
в блядской колбочке с нижней полочки;
это будет такая нычечка,
в денном ужасе что ли точечка,
от которого лишь чк чк
ччк чк, ч чк чк.

* * *

"Последнюю сахарную голову наша гордая промышленность
торжественно выпустила к Пятидесятилетию
Великой Октябрьской Социалистической Революции."

Журнал "Пионер", 1982 год

год шестьдесят седьмой, и кру́гом сахарной головы
танцует девочка без колгот под клекот двух коммунальных плит;
кимвалы крышек над ней звенят, и кру́гом ходит тугой живот,
и дядя-тетрарх на нее глядит тяжелой раненной головой

и пахнет варевом бельевым и пережаренным табаком
и этой девочкой без отца, но с мутной матерью у плиты
сияют треснувшие черты слепящего сахарного лица,
белье синеет, ползут кресты от рам у Ирода по лицу

она хватается за сахарок рукой пионерскою деловой,
она охоча до сахарка, ей мать половником по рукам:
"а ну колготы, жопой вертеть уже большая, дяде пивка
подай" - а дяде зачем пивко, о Господи, дяде зачем пивка

поверишь, брат, я закрыл глаза, поверишь, брат, я спросил себя:
когда бы окоп, ты еще живой и я еще будто бы с головой -
то что бы я ради нее такой, какой бы я ради нее такой? -
и вышло, что я бы в ад головой, что я расплатился бы головой

о, утро в провиснях бельевых, в светлейших платах пододеял,
и чинно девочка в колготáх глотает гречневые комки,
и дядя кормит ее с руки, с трясущейся вывернутой руки
колючим колотым хрусталем в октябрьских сполохах неживых

и се предтеча таких красот, каких этот вчужий кефалофор
не мог и помыслить, сквозь гастроном усекновенный конус неся
и девочка, не намочив колгот, ступает по пятнам кухонных вод,
такая в красном галстуке вся, такая в этом галстуке вся

и славит радио торжества, и мать качается у плиты
нелепыми бедрами в такт труду перед соседками поводя
на блюде водится хоровод кругом известно какой звезды
на блюде поетая голова сипит изжеванные слова.

* * *

В окно выходит человек – без шляпы, босиком, -
и в дальний путь, и в дальний путь
срывается ничком
и там, где с каплющих бельёв струится затхлый сок,
встречает черных воробьев
летящих поперек.

Они его издалека
зовут попить пивка,
а он в ответ - "пока-пока",
в том смысле - "нет пока",
в том смысле, что смотреть туда ↑↑↑:
сюда идет вода
из неба черная вода спускается сюда:
          на серый хлеб,
          на серый сад,
          на невскую слюду,
          на этот город Петроград
          в семнадцатом году.

О жалкий сильный человек без сил и босиком
решивший выбраться сухим, успеть уйти сухим:
опередив и мор, и глад, и черную водý
покинуть город Петроград в семнадцатом году:
          и серый хлеб
          и серый свод
          где безысподня рать
          вдруг наше сраное белье
          решила простирнуть

И мерзость пенная в тазах
еще лишь кап да кап -
а он утек у них из лап
мимо железных труб
Он твердолоб и твердорот,
и, слава Господу,
все ближе город Петроград
в семнадцатом году.

Но выше выпала вода и падает быстрей
и говорит: Постой, босой, я за тобой, босой
          и слизкий стыд
          и сраный срам
          и сладкая гнильца
ты думал – скинул бельецо и нету бельеца?
А ну сольемся у крыльца,
а ну обнимемса!..

О, бывший твердый человек,
раскисший человек
он лупит воздух так и сяк
не чуя скользких рук
не чуя мокрого лица и дряблого мясца,
сквозь черный каменный пирог
просачиваеца
сквозь серый град в кромешный ад
просачиваецццца
          ↓
          ↓
          ↓
-----------------------------------------------------------------
и вновь, как пять минут назад, под ним лежит в аду
весь этот город Петроград в семнадцатом году:
          и ослепительный дымок
          и жгучий ветерок
          и темень красных воробьев,
                                          летящих
                                          поперек

* * *

Удобряй свой мартиролог, мальчик:
пусть растет развесистым и клюквым,
чтобы, знаешь, эдак сесть в тенечке
среди тех, кто сраму не имеет,
чтобы эдак ягодкою кислой
закусить того, кем закусилось
пополам с каким-то серым хреном
под холодным небом Вустерлица.
Мальчик, мальчик, надо ли стыдиться
если не стыдится, как ни тужься,
если кто попало смотрит в небо,
тронешь лапой - шепчет: «Все пустое»?

* * *

Халдеев, Налдеев и Пепермалдеев
однажды столкнулись в степи с косарями:
иного прибили, иного убили, иного забили камнями.
Халдеев, Налдеев и Пепермалдеев
узрели трех ангелов над косарями:
иного прибили, иного убили, иного забили камнями.
Но вдруг неожиданно воздух надулся
и рухнул на землю камнями:
иного прибили, иного убили, иного забили камнями, -
но ухал Халдеев, ярился Налдеев,
а Пепермалдеев запасся камнями.
И шли они, шли, оттопырив карманы,
и пели, и пели, бредя чресполосьем:
«О наши курганы, родные курганы,
о тяжкие наши колосья!»

* * *

Белое такое, невесомое, и кружится, в рот раскрытый падает -
«Мама, мама, что это такое, - что это такое, мама?!» -
«Это манна, манна;
да веди ж себя по-человечески, горе мое, - мы ж не нищие, -
отоварим сахарные карточки, хлебные талончики;
Сене можно, Сеня безотцовщина, а тебе меня позорить нечего,
да еще и прямо перед ужином, - рот закрой и стой по-человечески
или за угол иди, чтоб я не видела.»

* * *

"Мы неправда не мучайте мы"
(Г. Дашевский)


На высоком моральном холме
мелкотравчатый выткан узор:
тут гвоздичка, там папороть нежный,
здесь торшер окружает светлом
исторически-алые мальвы;
вон и томик какого-то зэка
на овальном узбекском лугу,
вон и бледный хозяин пасется:
потрясет поседевшим руном,
пожует непростую страницу
и неясно кому говорит:

          «О, как я исторически бледен,
          как я горько могу ничего,
          о, как бледное слово мое
          не жилец в сухостойных дорожках
          их высоких глухих коридоров,
          о, зачем я все бэ или мэ, —
          о, мне больно ни бэ и ни мэ
          со своим собирательным “мы” —
          помогите ж мне, боги торшера:
          я простой, пусть я только читать
          я простой, пусть мне больше не стыдно». ---

Не грусти, собирательный “мы”:
вон блеснула в руне золотинка,
холм высокий, а склоны пологи:
завтра глянешь на сильные плечи -
вот и ты, вот и мы пригодимшись,
клок, не клок - а Колхиду спасли.

* * *

          (Прекрасны ланиты твои под подвесками,
          шея твоя в ожерельях.
          Песн. 1:9)

О эти бедра
шейки которых
не ведали перелома

О тонкие пальцы
без тяжелых перстней
артрита

О нежные шеи
на длинных
нестершихся позвонках

О, как мы ждем вас
на этой стороне
тряся головами.

* * *

о, моя Сиянна,
по команде «смирно»
покажи мне дулю
и лети на волю,
чтобы мене грешному
велеть было некому:
«по команде вольно
сделай мне не больно».

* * *

ОПЕРЕТТА О НЕДУЖНЫХ МНОГИХ ИЛИ О ЕДИНОМ

О. Пащенко, С. Круглову

В небе над палатой на восемь нар
Всенощная Зверь высоко поет
сладострастным голосом ектенным:
           «И за тех прошу, и за тех прошу,
          А всё мне кажется, что не за тех прошу:
          первый рце «Судно!», пятый рце «Суда!»,
          третий просит себе на третий глаз бельмá --->
                    я же и в оба вижу, что там, где плоть отстает от ран
                    (то есть перестает
                    приставать, спрашивать, что не так)
                    там заводится некоторый Фома, -
                    мелкоклеточный, чешущий языком, -
                    и давай расчесывать языком
                    со своим стрептокококом.
          Кто учил тебя, Томми, этому языку,
          этой наждачной вере в органолептику,
          во вложенье живаго вертлявого языка
          в любаго однакодышащего мудака?»

          Ф о м а, б а с о м:
          Господа Христа нашего па-поч-ка-а-а-а.

          В с е н о щ н а я З в е р ь:
          Господи! Видишь Ты этого мудака?
          Ты видал ли, Господи, эдакого мудака?
          Я прошу: хоть ненадолго
          боль его, перейди на меня:
          обмороком, липким мороком,
          подвздошным комом, едким болюсом,
          свинячим ужасом.
                    Нахуй тех, кто с диагнозом, -
                    судноходов, алголиков,
                    заклепанных во вся кампа́ны
                    анестезированных благосклонно
                    контрольным в спину;
                    лучше глянь на вот этого,
                    на вот этого, тепло одетого,
          хорошо одетого, языкатого,
          с девяносто пятью, понимаешь, тезисами
          и костылем
          железнодорожным ---->
                    вот у кого раскалывается голова
                    на такие слова и остальные слова,
                    вот кому ни судна, ни покрышки,
                    ни присяжной поблажки, ни папской сушеной плюшки,
          а только плоть до него доматывается,
          то подзуживает, то сукровится,
          ноет по утрам, воет вечером
          однокамерным контратенором с присвистом:

          П л о т ь:
          В левом боку - фьюить-фить-фить -
          в левом боку – фьюить-фить-фить –
          что-то не так у меня.
          А ну, Фома Ганцович, глянь – фить-фить-
          а ну, Фома Ганцович, глянь – фить-фить-
          а ну, отлижи, а ну, убедись,
          что там действительно вход в провал,
          в неплотскую присную духоту,
          где даже твой копьевидный язык
          способен всего лишь фьюить-фить-фить,
          хотя в нем, - ломаном, полуживом, -
          давно ни косточки целой нет, -
                    а я помолчу, а я помолчу, а я помолчу
                    тебе.

          Ф о м а, п р и ч а в к и в а я:
          Там глубже, глубже кто-то скулит
          Там глубже, глубже совсем горячо
          О, я и сам бы туда сошел
          и каждого б'ольного червячка
          за хвостик вывел на белый свет,
          предварительно здорово отчитав, -
          да что-то вход пока тесноват --->
                    а ну полижу, а ну полижу, а ну полижу
                    еще.

В небе над палатой на восемь нар
кто-то прикрывает воспаленные глаза;
все его енотики тоскуют и не спят
все его лисята из терновника поют
и не то чтоб глупости, а просто не о том:
          о каких-то мшанках на терновом языке
          о каких-то бяшках с языкатым ножевым
          о волчках, свивающих терновые венцы --?
а он-то, между прочим, подписался не на то:
на сутки через трое минус двое выходных, --
а всей этой подстанции на это и наплевать
для них он, понимаете, вообще не человек.
          Иди ко мне, Ектения, уж я с тебя спрошу
          полночную заутреню во славу кой-кого
          (и Первого, и Пятого, и трое глаз в одном)
          за Папу и за Маму и за тезис номер семь ---->
А только потом, красавица, не говори суду,
что это твое «Помилуй меня, родной» значило «Не подходи, родной,
нет уж, сиди, родной, там, где сидишь, родной,
а только слушай меня, родной, и кивай, родной,
тут не ругай, родной, а там не пугай, родной,
а в остальном, родной, не замай, родной».

                    (л о в к о  п р и х в а т ы в а е т  В с е н о щ н у ю  З в е р ь
                    д в у м я  п а л ь ц а м и  з а  п е р е п о н к у  к р ы л а,  щ е к о ч е т
                    е е  к о н ч и к о м  о г р о м н о г о  я з ы к а  п о д  п о д б о р о д к о м;
                    т а  п а н и ч е с к и  в е р е щ и т  н а  л а т ы н и)

          В е р х н и й:
          О девочка моя простая,
          о мышка черная простая,
          к чему чины твоей литии, -
                    скажи мне что-нибудь просто-о-е,
                    проси мне что-нибудь просто-о-е,
                    скули мне что-нибудь просто-о-е,
                    визжи мне что-нибудь просто-о-е --->


          О б о д р а н н ы й  В а р ф о л о м е й  (с  ш е с т о й  к о й к и,  в н е з а п н ы м  ф а л ь ц е т о м):
          …как чье-то тело холосто-о-е,
          на лоне скушного поко-о-я
          в тревоге пламенного бо-о-я
          еще живо-о-о-о-е.

* * *

Смерть - девочка в платке аляповатом,
на каблах, русскоглазая, с приветом
от всех, кто говорил, что не в последний

А ейный Папка, что ни воскресенье,
пошатываясь, туго воскресает
и хвать за хвост змеиный с белым бантом
и ну ее об зеркало портретом -
куд-д-да к ребятам?!..

Красавица моя и продавщица,
минейщица из темной электрички,
с холодными и волглыми томами
в суме подметной --

Он не один, а ты одна такая,
одна лишь ты простая, как жюльверны
или кроссворды под скупой обложкой:
раскинуть руки по горизонтали
и голову держать повертикальней,
когда диагональ войдет под ребра
и все сойдется.

Вон как тебя мотает по вагону,
приложит головой о понедельник,
а там и об субботу переплющит;
терпи, терпи, прячь сотки в трущий лифчик,
в Балашихе пописать и обратно
хорошие, да я же сама читаю
берите обе

Красавица и чтица-накопица
с подружкой на однушку в Бирюлево
огромную и черную и в звездах
(как мы поймем в какую-нибудь среду,
под сень ее алтарную ступая
с катетером, торчащим из-под ребер,
с начищенным желудком) --

прийди сквозь тамбур к нам, простым ребятам,
а то мы все прочли, что не вернули,
когда садились в эту электричку
махали, обещали не в последний

а им теперь и спрашивать неловко

* * *

За нашу и вашу свободу
зашли покурить ангела́.
Над нашей и вашей свободой
плывет неживой говорок.
Подышат, сквозь вашу свободу
пройдут - и с молитвой простой
продолжат об нашу свободу
небесные лбы разбивать.

* * *

(Поглядите, как бросается
Белый низ на черный верх.
М. Айзенберг)

          Саше

Вот она, моя красавица Москва;
посмотри в ее невинные глаза:
«Сулеймановна, отвесь-ка мне мясца:
два замерзших под мостом окорочка».
Нарастай, живое тело холодца,
верь, капустная пустая голова:
доедят печных румяных молодцов,
так и мы с тобой сойдем за молодца.
Бледномясый непроваренный дружок,
навались пустым ребром на посошок:
эту мокрую клеенку пересечь,
с мутным хреном за Москву перетереть,
похвалиться, что держался молодцом
в нашем майском победившем холодце,
и на вилочке, на вилочке торчал,
и под ложечкой, под ложечкой темно.
Зубы кроет чистым золотом Москва,
чтоб Господь ей в рот смотрел, а не в глаза;
Сулеймановна, на кончике ножа
поднеси нам порошка и ешь уже.

* * *

Синие вагоны, черная вода;
ты еще зеленый, не живи сюда.
Не пылит дорога, не поет конвой;
посиди немного, нам до кольцевой.

Еще стихи

Другое