Кончик пера такой округлый, и гибкий, и упругий, что Агате хочется только одного: пусть этот момент никогда не кончается, пусть она вечно стоит вот так, с закрытыми глазами, у самой стенки, в самом дальнем углу спальни девочек, укутанная до самых глаз, — так, что по спине текут тоненькие, щекочущие струйки пота, — и гладит пальцем кончик пера, торчащего из подкладки ее перьевой шубки, и никто, никто ее не замечает. Когда-то у Агаты была целая коллекция перьев габо, - они с папой собирали эти перья дороге от дома к Пья Марко, и больше всего на свете Агата любила трогать пальцем их упругие мягкие кончики. Папа обещал сделать Агате из этих перьев высокую белую корону в три ряда, и тогда бы они играли в злую королеву Вассу и ее тайного возлюбленного, праведного ловчего Гарциона, - но до войны папа не успел, а теперь даже думать такие мысли нельзя, нет, нет, нет, не дай бог у Агаты потекут слезы, Агате только этого не хватало. Агата отдергивает руку от кончика пера и больно щипает себя за запястье: то-то же, нечего. Тепло шубки, валенок и валяной шапочки перестает быть приятным: теперь Агате просто очень жарко, но снимать шапку нельзя, почти вся ее команда уже оделась, брат Йонатан привел мальчиков, таких же укутанных, как Агата, кто тут девочка, а кто мальчик - теперь не разберешь, все они похожи на толстых, огромных и нелепых птенцов габо. Раньше Агата сказала бы это Мелиссе и Торсону, и они бы немного поиграли в птенцов габо, - для такой игры и не надо ничего, они бы просто знали, что они птенцы габо, а никто бы больше не знал, и это было бы прекрасно; раньше бы - но не теперь. Теперь Агата никому ничего не говорит. Тем более Мелиссе. И уж тем более о габо: нет уж, только разговора о габо Агате и не хватало («Эй, ты, габетисса!..» - «Джойсон, если я услышу это слово еще хоть раз, ты не выйдешь из мастерской двенадцать часов подряд и будешь перемывать в чане волосы, пока твои руки не сотрутся в кровь, я тебе это обещаю.» - «Сестра Юлалия, но ведь это не ругательство!» - «Джойсон! Ты отправляешься мыть чаны в мастерских прямо сейчас!..») Что же до Торсона... Торсон далеко, Торсону надо ухаживать за бабушкой теперь, когда быть профетто больше не запрщено и его родители ушли в армию, а ненависть Мелиссы, бывшей лучшей Агатиной подруги, к «девочке, начавшей войну» (и разлучившей ее с Торсоном) так сильна, что вчера в Вечерней комнате Мелисса отказалась взять чашку с пуншем у Агаты из рук: перегнулась и налила себе пунш сама, пролила половину - но вот так. Агата на секунду представляет себе большого, спокойного, умного Торсона и прикусывает губу, чтобы не заскулить от тоски и боли. Торсону можно было бы все сказать. Нет, не так: Торсону можно было бы ничего не говорить. Он не стал бы заставлять Агату разговаривать, как делают сейчас Рита с Урсулой, кидая в нее хлебные шарики, чтобы разозлить ее и заставить сказать хоть слово. Торсон мог бы просто положить руку ей на плечо - и вот эта боль утекла бы вниз, из груди - в живот, из живота - в ноги, из ног- в пол, а через пол - в землю, думает Агата. А еще Торсон мог бы опустить лицо в миску с водой, открыть глаза - и сказать Агате, правда ли, что после начала войны унды убили всех утопленников, потому что боялись, что те будут помогать людям, и продолжают убивать утонувших солдат. А еще... Нет, нет, нет, об этом тоже нельзя думать. Агата снова щипает себя за запястье, очень больно, но это помогает. Теперь она не думает ни о чем, кроме противной жаркой перьевой шапки: скорее бы их уже вывели отсюда. На улице, наверное, еще жарче, чем за толстыми стенами колледжии, но надо просто потерпеть. А потерпеть Агата умеет; чему-чему, а этому за три месяца войны она научилась очень хорошо.
Внезапно Агата понимает, что кто-то смеется, что к этому смеху присоединяются все новые и новые голоса. Оказывается, сестра Юлалия уже несколько раз окликнула ее, все построились, ждут только ее, Агату. Агата с удивлением смотрит на свою команду: никто не обвязан веревкой, зато у каждого есть пара; пары держатся за руки, а тот, кто стоит слева, еще и держит за плечо идущего впереди. У монахов все иначе, чем у учителей колледжии. Для Агаты нет пары, и она стоит в растерянности, не понимая, что ей делать и чего от нее хотят. «Может, ее габо понесут», - говорит кто-то очень громким шепотом. Раздаются смешки, и на секунду Агату охватывает ужас: она почти верит, что кто-то сумел заглянуть в ее мечты, в ее одну-единственную мечту: как она лежит ночью в кровати, и как в окно дормитории, в ее окно на третьем этаже тихо стучится желтый клюв с кроваво-красной каплей на конце, и она видит маленького габо Гефеста, успевшего стать очень, очень большим... Она бы разбудила Мелиссу, она бы даже заговорила, честное слово: она бы осмелилась просить Мелиссу пойти с ней, она бы умоляла и уговаривала, и они бы полетели к Торсону, а потом нашли Агатиных родителей и остались воевать рядом с ними, плечом к плечу, а потом... Но габо исчезли на третий день войны, улетели на самые верхние этажи, и больше их никто не видел. Несколько часов весь воздух был заполнен габо, они поднимались вверх, это было страшно и прекрасно, а теперь Нолан, который каждый день ходит по улицам с братом Серманом и подает умирающим Первую и Последнюю кашу, говорит, будто взрослые шепчутся: мол, на верхних этажах нет рыбы, и что там, на самом-самом верху, габо нападают на людей, сажают их в клетки, откармливают и едят; а еще люди говорят, что габо в сговоре с ундами, только в чем этот сговор — никто объяснить не может. Правда, Ульрик считает, что габо теперь так же ненавидят ундов, как всегда ненавидели людей, но Агата не понимает, за что габо ненавидеть ундов, а Ульрик не может объяснить толком; он очень умный, но иногда понимает больше, чем может рассказать словами. Иногда Агате кажется, что Ульрик - еще один человек, с которым она могла бы заставить себя говорить: она могла бы объяснить ему, объяснить... Что? «Я не хотела. Я хотела, как лучше. Я не знала, что так будет». Время от времени Агата случайно встречается с Ульриком взглядом, и у нее создается впечатление, что он и так все понимает. Ульрик и правда очень умный. Агата поспешно ищет его глазами в слабой надежде, что Ульрик даст ей какой-нибудь знак и поможет понять, как ей быть, но Ульрику не до нее: он утешает плачущую перепуганную Шанну, которая выглядит самой взрослой из них всех, а на самом деле ребенок ребенком. Тогда сестра Юлалия подходит к Агате и мягко берет ее за плечо. Агата пойдет впереди, в паре с самой сестрой Юлалией, а отец Йонатан будет замыкать шествие. Агате хочется обернуться, ей вдруг становится так страшно, еще страшнее, чем до этого: сколько раз она мечтала вырваться из колледжии, а теперь она, кажется, готова сесть на пол, упереться ногами и руками и выть, как делал ее младший брат Андрей, когда был совсем малышом, - лишь бы ее не уводили из этих знакомых стен, не переставших быть знакомыми даже теперь, когда вместо парт в учебных залах стоят кровати, а дормиторий, где раньше спали Агата, Мелисса и еще девять девочек из их класса, весь завешан сохнущими на веревках волосами. Раненых начнут перевозить через час, Агата вчера слышала, как за стенкой сестра Юлалия своим невероятным серебряным голосом объясняла сестрам и братьям Ордена Святой Агаты планы на этот день; Агата почти уверена, что именно за этот голос, способный, наверное, проникать сквозь землю и подниматься к небесам, сестру Юлалию и сделали старшей абатиссой, - недаром же Святая Агата, покровительницы могильщиков, профетто, нарциссов, изменников, врачей и миротворцев, говорила с мертвыми грешниками сквозь кладбищенскую землю, и они каялись и попадали в рай. Никаких других достоинств Агата в сестре Юлалии не видит, сердце у этой женщины - как камень, от нее даже больные не слышат ни одного доброго слова, одни правила и приказания, — что люди, что унды. Правда, все браться и сестры ведут себя с людьми и ундами одинаково, - то есть, по крайней мере, стараются: так уж ордену положено, служители святой Агаты - госпитальеры, и они должны лечить всех одинаково; вот только получается не у всех, - Агата же видит, как у старого брата Виктория поджимаются губы каждый раз, когда надо клеить повязки на гладкую, скользкую кожу ундов и как двум молодым сестрам (они и правда сестры между собой, Алина и Аделаида) делается тошно, когда унды заводят свою вечерную музыку на зубных пластинках.
Агата все видит: когда никто не разговаривает с тобой без крайней нужды, а сам ты вообще не разговариваешь ни с кем, когда тебя презирают больше, чем даже дезертиров, тебе только и остается, что смотреть, а еще - слушать; она напрягает слух каждую секунду, не может перестать, потому что твердо знает: сколько ни запрещай всем говорить о войне, все все равно говорят о войне, - вот только не с Агатой. Агате кажется, что слух у нее стал, как у кошки: иногда она даже не понимает, действительно ли она услышала сказано шепотом в другом конце комнаты, или это ее измученная, сжавшаяся в комок маленькая душа воображает бог весть, что; и еще ей кажется, что от напряжения уши у нее стали болеть где-то там, внутри, - совсем как болят от бесконечной возни со священными нарциссами и твердыми, как картон, цветами сердцеедки в палисаднике ее перетруженные запястья. Сперва эта ушная боль пугает Агату, она даже думает поговорить с отцом Викторием, который отвечает за здоровье детей, и попросить его заглянуть ей в уши, но позже она решает, что нет в этом никакого смысла. В конце концов, некоторые вещи, которые Агата слышит, она бы ни за что на свете не согласилась пропустить, - и нет, она еще не спала, хотя уже засыпала, когда вчера совершенно отчетливо услышала, как папа говорит маме совсем-совсем вот так, как если бы они не сражались сейчас против ундов вместе со своей командой где-то у берегов синего леса Венисфайн, а стояли рядом с ее, Агатиной кроватью: «Это разобьет мне сердце». От папиного голоса и этой странной, страшной фразы Агату подбросило на кровати, сетка заскрипела, Рита тут же сказала что-то приторное и ядовитое, но Агата не слышала ее, а слышала только папин голос, руки у нее дрожали: папа Агаты - Гордость своей команды, папа Агаты - самый сильный, самый храбрый человек на свете, хоть он и не милитатто, как мама или дядя Рино; что же такое мама должна сделать, чтобы разбить ему сердце? Агата ущипнула себя за запястье, - раз, другой, третий, очень больно, ровно там, где от щипков уже давно образовался громадный синяк, который надо прятать от монахов и монахинь; она быстро обшарила свою ночную рубашку: нет ли где маленького клочка шерсти или крошечного сломанного когтя? Агате двенадцать, она уже слишком взрослая, чтобы верить, будто ночные мары действительно садятся человеку на грудь и будят его, чтобы во сне он не узнал чего-то, с чем он не сможет жить дальше, - трясут его так, что потом можно найти на себе их шерсть или кусочек коготка, - но в тот момент Агата была совсем детеныш, меньше Андрея, и что бы она только не отдала, чтобы можно было заплакать, позвать папу, и он пришел бы, включил ее домашний ночник с морскими кабанчиками, которых они любили ловить сетью и отпускать, послушав их похрюкивания, с моста у площади Пья’Волла, рассказал ей наизусть знакомую историю о том, как Святую Агату полюбил Святой Норманн, муж Святой Фелиции, и Агатина святая стала покровительницей изменников... Ох, как бы все сразу стало хорошо. На секунду Агату обдало ужасом: если бы Рита или Ульрика проснулись и увидели, как она шарит по одеялу, они бы издевались над ней неделю, - но все спали, все, кроме Агаты. Нет, не все: кто-то шептался в дальнем углу, кто-то, кто был так занят своим разговором, что ему не было дела до Агаты и ее глупостей, и Агата затаилась, свернулась клубком, туго-туго, напрягла свои кошачьи уши и услышала слово «ось», и еще услышала, что кто-то очень тихо плачет. Плакала Шанна, длинная нескладная Шанна, самая трусливая девочка на свете, и сестра Морицца, сидя у нее на кровати, делала в воздухе круговые движения руками, и Агата, закрыв глаза, начала повторять себе то, что им объясняли день за днем: все это слухи, глупые слухи, унды не могут «перевернуть мир», никто не может перевернуть мир так, чтобы Венискайл ушел под воду, это невозможно. Видно, Шанне было совсем плохо, если сестра Морицца позволила ей говорить о войне, - пусть и так, пусть и шепотом, в темноте дормитории, пусть и не с другими детьми, а с одной из монахинь: когда Ульрику и хромого Харманна (всегда и всем клявшегося, что его точно возьмут быть милитатто, потому что он самый сильный в команде, и плевать на его хромоту) брат Йонатан застукал в красильной комнате за разговором о том, что унды собираются затопить первый этаж и так выиграть войну, им пришлось сначала выслушать лекцию по физике и признать, что поднять уровень воды невозможно, а потому - окрашивать восемь корзин волос в самый трудный, темно-синий цвет, и они закончили только к шести утра и от усталости заснули прямо около красильных чанов, и потом весь день у них обоих страшно болела голова. Все ненавидят красить волосы, особенно - в синий цвет, поэтому в красильной комнате работают в основном монахи или те, кого наказали; зеленый не намного лучше: чтобы волосы стали синими, их надо прокрашивать четыре раза, а чтобы стали зелеными - три; зато красными волосы становятся всего от одного окрашивания, но пока ты топишь их в чане с красным раствором и мешаешь тяжеленной серебряной палкой, у тебя ужасно чешутся и слезятся глаза, - зато и стежки красными волосами получаются самыми красивыми, они блестят даже в темноте, когда на вышивке много красного - она самая дорогая, а огромная икона Святой Агаты в красном пиджаке и с рыжими волосами, которая теперь висит в столовой колледжии, наверное, стоит столько, что во всей Венисане не найдется человека с такими деньгами, - даже майстер Соломон, про которого говорят, что весь чердак его булочной забит золотыми «ласками», небось, не смог бы ее купить, да и монахи эту икону ни за что, наверное, не согласились бы продать. У Риты есть тонкий волосяной пояс с вышивкой из немеритовых косточек, который ее богатый-пребогатый папа подарил ей на десятилетие и который Рита носит каждый день, не снимаю, даже сейчас, поверх монастырской формы, - и то он стоил столько, что Ритина мама сказала, будто за эти деньги они могли всей семьей отдыхать на Четвертом этаже три недели (если, конечно, Рите не врет, - Рита — это Рита). Агата никогда не работала в красильной комнате, она ведет себя очень тихо, тише воды - ниже травы, но Рита говорит, что за все, что Агата натворила, ее надо запереть в красильной и заставить работать там с утра до ночи. Распутывать и мыть волосы у Агаты тоже не получилось, она начинала засыпать, а для вышивания волосами у нее не хватало таланта, не то, что у Мелиссы, на которую монахини не могли нахвалиться и которой уже доверили вышивать самостоятельно маленькие дешевые образки; Мелисса гордо говорит, что такие образки покупают чаще всего, и что как раз на вырученные за них деньги орден и живет, бесплатно леча больных и исповедуя погребенных. Нет, Агате нашли другую работу, работу для девочки, которая живет как во сне и почти ничего не может: она ухаживает за палисадником с маленькими статуями святых, которые теперь стоят прямо под окнами дормиторий, по одному святому на каждое имя - будь то имена учеников, ушедших на войну мистресс и майстеров или монахов с монахинями, а за всех ундов отдувается Святой Арман, покровитель одиноких сердцем, ушедших из дома, заблуждающихся, блаженных и лысых. Большинству детей, - «сыновей» и «дочерей», так их теперь называют монахи, - нет до своих святых никакого дела, - только Ульрик и Ульрика да еще несколько ребят, родившихся и выросших в семьях монахов, приходят к своим статуям помолиться и приносят фигурки, слепленные из хлеба. Ульрик лепит очень хорошо, и Агата всегда пытается угадать по его дарам, о чем он просит Святую Ульрику, хотя это и некрасиво, а его сестра-близнец просто делает из хлеба кубики или колбаски, и Агата не верит, что ей есть до святой хоть какое-нибудь дело. У Ульрики длинные волосы, которыми она страшно гордится, и когда Ульрика проходит мимо Агаты так, как будто Агата - пустое место, Агата злорадно думает, что недолго Ульрике осталось ходить с этой прекрасной белой гривой: год, а то и меньше, и засадят повзрослевшую Ульрику вышивать собственными волосами, - если, конечно, она решит быть монахиней, как ее мать с отцом. Перед войной почти все женщины, уходя на фронт, остригли волосы для удобства, и теперь монахам хватит волос для вышивки, наверное, на десять лет вперед, - если, подумала Агата, через десять лет мир все еще будет вот таким, как сейчас, если через десять лет мы все не будем рабами ундов, не будем жить под водой и стеречь их икру. Агата попыталась представить себе маму без двух длинных темных кос и вдруг начала рыдать, и щипать, щипать себя за руку, и кусать, кусать, кусать подушку, и тут рука сестры Мориццы легла ей на голову, и Агата услышала шепот у себя над ухом: «Пресвятая Агата, старшая сестра наша, сильная среди нас, мудрая среди нас, страдающая за нас, посмотри на дочь твою...», - и от слова «дочь» Агате стало так невыносимо больно, что она изо всех сил оттолкнула от себя сестру Морицу, и та ударилась бедром о столбик кровати, постояла немного и тихо ушла. Чувствуя, что кошмар навалится на нее опять, Агата тогда закусила уголок подушки и начала говорить себе: «Не спи! Не спи! Не смей спать! Тебе опять приснится такое... Такое... Не смей спать! Не спи! Не спи! Не спи!..»
- Не спи, Агата! Не спи! - резко говорит серебряный голос у Агаты над ухом; цепкая рука дергает ее за руку. За спиной у Агаты смеются, кто-то больно тычет ее пальцем в спину. Агата понимает, что она опять застыла, и из-за нее вся колонна, вся ее команда встала посреди улицы, перед воротами колледжии, в шубах и шапках стоит на жаре, ждет, когда Агата с сестрой Юлалией двинутся вперед. «Закрывайте глаза», - командует брат Йонатан, - «закрывайте глаза и доверяйте друг другу: идите за тем, кто идет впереди». Агата делает шаг, еще шаг, обливаясь потом и чувствуя, что ее мокрая ладошка вот-вот выскользнет из ладони сестры Юлалии; что тогда? Агата притворяется, что закрывает глаза, но оставляет маленькие щелочки и все видит. Они проходят вдоль палисадника: посаженные Агатой нарциссы и втоптаны в землю, а сердцеедки валяются, оскалив жадные зубы, на перерытом каблуками газоне; незнакомый Агате толстый монах и младшая хозяйка ордена, сестра Лоретта, заворачивают статуи святых в холстину и укладывают на одну из повозок, проседающих под грузом парт и кроватей, одежды и книг, медикаментов и бинтов, волосяных икон и деревянных ящиков с консервными банками. Еще десять повозок стоят пустыми, - Агата видит, как за окнами бывшей главной залы, ставшей центральной палатой лазарета, монахи перекладывают на носилки тех раненых, которые не могут идти сами. Внезапно у Агаты перехватывает дыхание: господи, она бы все сейчас отдала за то, чтобы просто вернуться во вчерашний день, в уже знакомый мир госпиталя, который еще сегодня утром казался ей таким невыносимым! Она бы выдержала и ежедневную серую кашу без сахара, и хлебные шарики, и сны, и тихий плач Шанны каждую ночь, и ужасные слухи, которые пересказывает по вечерам, после отбоя, Мелисса, клянясь, будто брат Корин говорил брату Гориану, что в синем лесу Венисфайн теперь... В эту секунду сердце Агаты бухает, потому что Агата внезапно чуть не валится вперед, споткнувшись обо что-то огромное и упругое, и, забыв приказ брата Йонатана, распахивает глаза. Два тела лежат поперек тротуара: одно - гладкое, полупрозрачное, длинное, и Агата успевает заметить лежащий рядом с телом тяжелый кривой предмет с острой стрелой в прозрачном ложе, а другое тело - крупное, круглое, и Агата видит только маленькие золотые квадраты на рукаве, и темное озерцо под рукавом, и тут сестра Юлалия резко закрывает Агате глаза ладонью и тащит ее вперед, и Агата, задыхаясь, до боли сжимает веки, и не понимает, не понимает, что эти тела делают тут, на улице, если бои идут под водой, бои должны идти под водой?..
Потея и отдуваясь, укутанная в перья и валяные ботики команда Агаты с закрытыми глазами медленно идет по раскаленным улицам родного первого этажа, мимо домов с заколоченными ставнями, к Пья’Скалата, - к огромной лестнице, ведущей на второй этаж Венискайла.
Они идут все медленнее, жара становится все невыносимей, а шум - все громче, и никто уже, конечно, не держит глаза закрытыми, и Агата - тоже, и все они смотрят на небо, и все боятся посмотреть вниз. Наконец, вся колонна останавливается, и Агата чувствует, как напряжена ладонь сестры Юлалии: вся Пья’Скалатто забита людьми, их маленькая колонна не может двигаться дальше. Агата не понимает, почему такое столпотворение: в их с Торсоном вылазках в город она привыкла не видеть на этой дальней площади никого, кроме кукловодов и огненных танцоров да маленьких стаек ценителей их искусства, вечно спорящих о том, почему именно каждый из танцоров в подметки не годится великому Крылатому Юджину, да возрадуется святой Юджин его неистовым пляскам там, на сияющей внешней тверди Венисаны. Но сейчас люди на площади стоят плотной, напряженной, нервной толпой, и Агате становится страшно: она не понимает, почему как минимум половина города пытается прорваться к лестнице, ведущей на второй этаж, - и почему бы всем этим людям, собственно, просто не подняться по лестнице. «Пропуск, - шепчет у нее за спиной Карина, - солдаты никому не дают пройти без пропуска». Идущий в паре с Кариной Харманн начинает громко требовать, чтобы его отвели к солдатам, - он-то все знает про солдат и умеет разговаривать на их языке, оба его отца - милитатто в отборном отряде, охотящемся на дезертиров и уже два раза почти поймавшем их презренную предводительницу по кличке Азурра (интересно, - вяло думает Агата, - откуда он это может знать? - вот болтун), а сам Харманн, когда станет капо милитатто, уж как-нибудь позаботится о том, чтобы его солдаты делали свою работу быстро и не устраивали на площадях столпотворений. Только пустите его, Харманна, к солдатам, и их маленькая колонна мигом окажется на втором этаже. Агата думает о том, что Харманн, наверное, станет Наглостью их команды, и молчит, истекая потом под шубкой и разглядывая серые ворсистые разводы на своих маленьких валенках, - но в глубине души она очень сильно сомневается, что через год, когда половину их команды отберут и начнут тренировать, чтобы, как в каждой команде до них вот уже двести лет подряд, у них были свои воины-милитатто, Харманн окажется в этой половине, - не из-за его хромоты (вот у дяди Рона нет, например, одного глаза, а он капо милитатто своей команды), а вот из-за этого самого горлопанства. Но Агата, конечно, держит свои мысли при себе: она закрыла глаза и слушает, слушает и слышит всех, даже сквозь вопли Харманна: и шмыгающую носом вечно простуженную Риту, и Ульрику, от страху шепотом молящуюся своей святой, чтобы ундийские шпионы не похитили ее прямо тут, в толпе, и не утащили под воду, чтобы на ней учиться лучше пытать людей, и шарканье подошв растерянно топчущегося на месте отца Йонатана, явно не понимающего, что делать дальше, и еще какой-то странный звук: как будто очень тонко поет комар, и Агата знает этот звук, - это очень тонко, очень тихо плачет Мелисса, и тут же раздается тихий смешок и звук ладони, похлопывающей Мелиссу по спине: «Я же шучу-у-у», - протяжно говорит Рита, - «что ты как дурочка, шуток не понимаешь?». Несколько дней, всего несколько дней назад Мелисса с мерзкой улыбочкой говорила, как если бы Агата не сидела прямо на соседней кровати или была невидимкой, что Агата все выдумала про свою дружбу с габо, что ни один габо не стал бы иметь дело с человеческой девочкой, и Агата чувствовала, что вот-вот у нее потекут слезы, и точно так же Мелисса говорила протяжно, совсем Ритиным голосом: «Я же шучу-у-у... Что ты, как дурочка, шуток не понимаешь?»
Внезапно Агата понимает, что у нее болит рука, потому что сестра Юлалия нервно сжимает ее изо всех сил, а еще - что у нее на плече больше не лежит ладонь Массимо: их маленькая колонна под давлением толпы начинает распадаться, их вот-вот разбросают в разные стороны, кто-то уже взвизгивает и пытается прорваться вперед, кто-то уже грубо отталкивает в сторону, под ноги к вездесущим, ненавидимым монахами продавцам аляповатых индульгенций, вцепившихся друг в друга Сонни и Самарру, двух влюбленных малышек, которые, по словам мистресс Еуджении, обещают стать Осторожностью своей команды, и Ульрик пытается удержать их на месте, но гладкие перья их шубок выскальзывают у него из рук. По лицу сестры Юлалии течет пот, она срывает с головы шапку и озирается в панике, и Агате кажется, что она заплачет. Взгляды Агаты и Ульрика скрещиваются, и вдруг Агата чувствует себя так, словно у нее внутри просыпается кто-то, кто давным-давно заснул, кто-то, кого Агата знала очень хорошо, но совсем забыла, не видела давным-давно и так страстно, так жадно хочет увидеть, и сейчас этот прекрасный, сильный, отважный кто-то бросится к Ульрику на помощь, двумя словами успокоит Сонни, оттолкнет двух злобных женщин, теснящих прочь от лестницы Мелиссу и Шанну, пробьется сквозь толпу к брату Йонатану и вместе с ними замкнет хвост колонны, вот сейчас, вот сейчас... И тут над площадью начинает плыть прекрасный, нежный серебряный голос, и Агата узнает слова Моления к Святой Агате, - под эти слова, выпеваемые на рассвете монашескими голосами в бывшем Научном классе, она уже привыкла просыпаться: «О, Ты, Великая Канцелярша, Ты, опора тех, чьи бумаги сгорели в огне небесного гнева, Ты, для кого не существует непреложных печатей, Ты, выводящая на свет площадей из тьмы душевной...» Где-то далеко за спиной у Агаты сильный мужской голос затягивает во всю силу: «... к Тебе я обращаю свое лицо, Тебе протягиваю свое сердце: вот, сними с него отпечатки, впиши меня в свой блаженный реестр...» Слева от Агаты, задыхаясь, пробиваясь сквозь толпу, таща за собой начавших робко подпевать Сонни и Самарру, громко поет, почти выкрикивая слова, Ульрик: «...что для меня пустое слово - для Тебя книга души моей, что для меня вода - в ампулах Твоих становится панацеей...» Толпа начинает расступаться, постепенно они сбиваются в кучку, - вспотевшие, укутанные птенцы, поющие гимн, кто во что горазд, и даже Агата в этот момент поет, - не размыкая губ и не открывая рта, но все-таки поет про себя, - а брат Йонатан уже быстро разбивает своих «дочерей» и «сыновей» по парам, а сестра Юлалия, снова натянувшая на свою короткую, ежиком остриженную голову шапку, быстро кладет ладошки стоящих сзади на плечи впереди стоящих, - и вот они трогаются в путь, и их пропускают, и они подходят к подножию огромной, широченной, выше некоторых одноэтажных зданий лестнице на второй этаж, по которой, если бы не война, Агате было бы строго-настрого запрещено подниматься еще два года, и даже прежняя, ничего не боявшаяся Агата, знавшая первый этаж как собственную ладошку, никогда не осмелилась бы нарушить этот запрет. От желтоватых камней лестницы, от ее немыслимо древних, в человеческий рост, перил с вырезанными еще во времена Первого Рабства сценами битв между еще не умеющими ходить предками ундов и синими, как лес Венисфайн, предками габо, тянет холодом. Гимн распадается на отдельные слова и смолкает, Агата кисло думает, что вот же - и от Святой Агаты, в которую она после всех своих молитв больше совсем-совсем, ни капельки, не верит, есть какая-то польза. Сестра Юлалия протягивает одному из одетых в серое солдат, цепью преграждающих путь на лестницу, пачку голубоватых бумаг, на каждой из них сверху стоит Знак Святой Агаты, - канцелярская скрепка и шприц в кольце света, - а внизу - подпись и печать ка’дуче. Толпа завистливо вздыхает. Солдат медленно идет вдоль Агатиной команды, пересчитывая всех по головам; потом он начинает двигаться обратно, спрашивая каждого, как его зовут, и сверяясь с бумагами, и когда доходит очередь до Агаты, за нее отвечает сестра Юлалия. «Твой святой - твоя судьба», - хмыкает солдат, и Агата, которой за последниел месяцы эта фраза надоела хуже горькой редьки, только ниже опускает голову, и видит у себя под ногами чей-то маленький, дешевый, втоптанный в раскаленный булыжник Пья’Скалатто нагрудный волосяной образок, на котором еще виднаы острые рыжие уши Святой Ласки. Наконец, солдаты расступаются, сестра Юлалия тянет Агату за собой, и они начинают подниматься по крутым ступеням, которые постепенно становятся все холоднее и холоднее: у Агаты даже сквозь валяные сапожки начинают мерзнуть ноги, и вдруг она обращает внимание на то, что ее сапожки начали поскрипывать. Это очень странно: совершенно непонятно, что бы в них могло скрипеть; Агата хочет остановиться и осмотреть свои валяные шерстяные подошвы, но останавливаться нельзя, - монахи торопят их, вокруг по лестнице поднимаются еще какие-то люди, сзади Агату то и дело почти толкают в спину Мелисса и Нолан, и вдруг Мелисса громко вскрикивает:
- Снег! Это же снег!! - и Агата понимает, что впервые в жизни видит настоящий снег.
Снег падает медленно, медленно, и на секунду вся их маленькая колонна замирает. Это совсем не то, что видеть быстро тающие снежинки у себя на ладони, когда мейстер Пуро, преподаватель науки, осторожно вытряхивает их из принесенной с ледника колбы и ты боишься, что тебе не хватит. Снег похож на пух габо, вот на что, - думает Агата, - и при мысли о габо у нее на секунду сжимается сердце. Габетисса. Подставляя под снег ладони, Агата представляет себе, что это действительно пух габо - падает с неба, потому что огромные прекрасные птицы прилетели за ней, Агатой, и сейчас Гефест, который, наверное, успел здорово вырасти, заберет ее отсюда, - туда, на самые верхние этажи, о которых никто ничего не знает, а если знает, то уж точно детям не рассказывает (Мелиссины байки о Верхнем Море и о ядовитых обезьянах тоссикато, к которым нельзя прикасаться, не в счет). Или еще лучше - габо подхватят ее, пролетят над строем солдат вниз по лестнице и унесут под воду, к папе с мамой, и она будет сражаться рядом с ними, бок о бок, против ундов, которые хотят, чтобы люди, как двести лет назад, стали их рабами, платили оброк и никогда больше не ловили рыбу, а мама будет учит ее всему, что умеют милитатто, и она, Агата, станет милитатто даже лучше мамы, вот только убивать ундов ей очень страшно, но она справится, ей не впервой убивать, или, может, даже убивать совсем не придется: они с Гефестом найдут самого главного унда и возьмут его в плен, и тогда у нее, у Агаты, появится новое прозвище: «Девочка, прекратившая войну»... В нетерпении Агата поднимает голову - и видит серое, холодное небо второго этажа, продернутое алыми нитями пылающего рассвета, и очень странную улицу: совершенно прямую, очень широкую, так не похожую на все, к чему Агата привыкла, и дома на этой улице - изящные, двухэтажные, с колоннами и портиками, и тоже серые и холодные, их стены поблескивают не то от снега, не то сами по себе, и Агата понимает, что никуда, никуда, никуда она не денется отсюда, никуда, никуда, никуда. Их начинают торопить: монастырь Святой Агаты, он же - госпиталь, еще далеко, а здешний холод никого не щадит. - Уж поверьте, - сухо говорит сестра Юлалия, - на снег вы еще насмотритесь. Вперед, вперед, вперед.
К своему огромному удивлению, Агата замечает, что ей, совсем недавно изнывавшей от жары, действительно зябко: они спешат, обгоняя прохожих, несколько раз рука Мелиссы слетает с ее плеча и тут же судорожно нащупывает его вновь, колонна торопливо сворачивает на еще один проспект, такой же прямой и очень широкий, и тут мимо них проносятся, вылетев из-за поворота, настоящие сани, - впереди лошадка, за ней летящая по снегу санная повозочка, в повозочке полулежат мужчина и женщина. Агата успевает разглядеть, что женщина очень красива, а мужчина, легко похлопывающий лошадь по крупу длинным-длинным кнутиком, кажется ей смутно знакомым, вот только не понятно, где Агата могла его видеть. Вдруг она понимает, что согрелась, но согрелась как-то странно, - снизу вверх: ногам тепло, и это тепло заползает под шубку, а щеки и нос все еще мерзнут так, что Агата их едва чувствует; на секунду ей приходит в голову странная мысль, что под ногам у нее лежит огромный жаркий кот, и от него идет сладкий майский запах цветущей сирени. Но нет, все гораздо страннее: прямо впереди, посреди асфальта, улицу пересекает огромная трещина, - такая, что в нее могли бы провалиться санки с лошадью и седоками, если бы не очень странный мостик, пересекающий расселину буквой V: одна половина мостика забирает влево, другая вправо. Левый рукав мостика кажется поуже правого, но санки с лошадью медленно и осторожно почему-то въезжает именно на него, мужчина наклонился вперед и крепко держит лошадку под уздцы, лакированный бок санок чуть не царапает ограждение мостика, а из расщелины идет нежное, знакомое тепло. Там, за мостиком, за правым рукавом моста, у расщелины греются двое нищих: на одном из них рваная, серая от грязи перьевая шуба, сквозь прорехи в которой Агата видит зеленое сукно, грубо расшитое красными звездочками; грязное лицо этого человека в серой шубе вдруг кажется Агате очень красивым. Второй завернут в широкую шерстяную попону; когда санки едва не задевают боком ограду моста, первый нищий смеется и кричит седоку: «Не жалей, новые купишь, а эти мы заберем!»
— Не смотрите на них! - вдруг командует сестра Юлалия и резко отворачивается от нищих, - Никому на них не смотреть! Всем смотреть на меня!
Агата вдруг понимает, что это за красные звездочки на зеленом: этот нищий - беглый монах-гугианин, навсегда покрывший себя позором: братьев и сестер из ордена Святого Гуго знают только по их делам, им нельзя показываться людям, а если такой монах покажет себя в миру - на него нельзя смотреть и с ним нельзя разговаривать. Прежняя Агата, конечно, смотрела бы на него во все глаза и даже спросила бы, правда ли, что монахи его ордена пьют секретную воду, чтобы никогда не спать по ночам, и именно поэтому так много успевают, но нынешней Агате до этого дела нет: ей очень холодно, а правый рукав моста пуст. Переминаясь от холода с ноги на ногу, Агата тянет сестру Юлалию вправо, но та стоит на месте, ждет, когда санки проедует, и только потом говорит, обращаясь к своему маленькому выводку:
- Только за мной, только друг за другом, только по левой стороне! Всем понятно?
Плотно прижимаясь друг к другу плечами, они вступают на левый рукав мостика, и вдруг за спиной у Агаты происходит какое-то неприятное движение, взвизгивает Мелисса, смеется Рита, хихикает в кулак Ульрика, как она всегда делает, когда хочет притвориться, что не имеет отношения к какой-нибудь очередной гадости. Мелисса стоит на середине правого рукава мостика, куда ее вытолкнули Рита с Ульрикой, - стоит, вцепившись в резной деревяный поручень с вырезанными на нем узкими фигурами вздыбленных коней, ни жива, ни мертва от страха, а Рита смеется, а Ульрика хихикает, а сестра Юлалия смотрит на Риту испепеляющим взглядом, а Рита говорит:
- Я же пошути-и-и-и-ла... Что она, как дурочка, шуток не понимает?
- Мелисса, спокойно иди вперед, - твердо говорит сестра Юлалия, - Это глупое суеверие, тебе совершенно ничего не грозит.
Агата не понимает, о чем речь, а вот Мелисса явно понимает, она не хочет идти вперед, она цепляется за перила, рот ее кривится, по щеке начинает ползти слеза, и в груди у Агаты медленно закипает ярость.
- Давай, девчоночка, переходи смелей, нам нужна подружка, мы и сами так начинали! - кричит человек в серой шубе. Его напарник от смеха заходится кашлем, и Мелисса начинает рыдать в голос.
- Хорошо, Мелисса, - спокойно говорит сестра Юлалия, - тогда просто вернись по мосту назад к нам, это ведь точно безопасно, верно?
Кажется, от этой мысли Мелиссе становится немножко легче, - она опять начинает дышать и даже пытается сделать шаг вперед - но снова застывает в неуверенности.
- Что происходит? - жадно интересуется Нолан у Агаты за спиной, - Что с ней?
- Тут все мостики двойные, она сама рассказывала, - шепотом отвечает Ульрика, уже не хихикая, - судя по всему, она начинает понимать, что их с Ритой ждет несколько часов расчесывания волос мелкими костяными гребнями с постоянно ломающимися зубцами, или вдевания одеял в желтоватые больничные пододеяльники. - Так специально построили: раньше мосты были широкими, но под ними прятались убийцы во время Великого Шага к Свободе, нападали на дуче и ка’дуче, и тогда все старые мосты через расщелины сломали и построили двойные, под ними никто не может спрятаться. Только по правому рукаву переходить нельзя, это все знают, нельзя и все.
- Умрешь? - хищно спрашивает Нолан.
Ульрика быстро проводит пальцем кружок по его лбу, - охранительный знак Святой Ульрики, убитой выстрелом в лоб:
- Тьфу на тебя. Нет, исполнится твое самое заветное желание - только потом ты об этом пожалеешь. Она сама рассказывала, Мелисса, ты же ее знаешь.
- Заберите меня! - вдруг вскрикивает Мелисса, глотая слезы, - Я не хочу идти назад одна, заберите меня!
Сестра Юлалия выпускает руку Агаты, делает шаг вперед - и вдруг Агата замечает очень странное: сестра колеблется, ей по-настоящему не хочется ступать на правый рукав моста, вот правда, правда не хочется. Агата не верит своим глазам: сестре Юлалии, которая всегда сердилась на Мелиссу за ее «росказни» и на уроках Святого Слова учила их отличать Верное от суеверного, не готова ступить на правый рукав моста. И тогда шаг вперед, а потом еще один шаг и еще один шаг делает Агата. “Габо”, - говорит себе Агата, - “Представь себе, что прямо сейчас, вот сейчас прилетает габо, огромный габо, и ты садишься ему на спину, и вы летите, летите, и они все умирают от зависти к тебе, и тебе ничего не страшно”, - но от этой мысли ей делается только хуже. Агате кажется, что ее ноги движутся совершенно отдельно от нее, и она говорит себе: «Это холод, просто холод, я просто не чувствую ног, потому что они так сильно замерзли», - но дело, конечно, не в холоде; мостик оказывается неожиданно крутым, и Агата не знает, чего она боится больше: что сбудется история про правый рукав (но ведь она не пройдет по нему до конца, - нет, нет, ничего подобного) или что Мелисса откажется взять ее за руку. Мелисса вцепляется в ее руку так, словно мостик под ними готов вот-вот рухнуть, и шаг за шагом Агата с Мелиссой идут назад, к своей команде, к сестре Юлалии, опустившей голову и рассматривающей снег, к Рите, и Ульрике, и Нолану, и пока они идут, Агата успевает на один совсем короткий миг глянуть в расщелину, из которой поднимается такой нежный, такой знакомый жар, и увидеть распластанные или поднятые к небу золотые крылья, и понять, что она смотрит сверху на львов с крыши собора са’Марко, и вдруг ей кажется, что когда-нибудь, когда-нибудь сильная, смелая, дерзкая Агата все-таки станет Сердцем своей команды, - недаром же каждый вечер Агата клянется себе перед сном, что завтра, прямо завтра она станет прежней, совсем прежней, но вот только утром... Но стоит им ступить с моста на поблескивающий асфальт бесконечного проспекта, как Мелисса выдергивает свою руку из руки «габетиссы» и становится в пару с Ноланом, и Нолан, усмехаясь, похлопывает ее по плечу. Агата слышит, как человек в серой шубе удивленно присвистывает и оборачивается к нему. Несколько секунд Агата и нищий смотрят друг на друга.
Легче всего Агате идется в самом начале, когда рюкзак еще очень, очень тяжелый, - и на это есть несколько причин. Во-первых, под тяжестью серого домотканого рюкзака с Печатью Святой Агаты, в котором лежат лекарства, перевязочные материалы и хранящие тепло банки Славной Каши, упакованные в плетенные волосяные мешочки, невольно упаришься, и ни мороз, ни леденящий ветер прямых проспектов тебе не страшен; даже снег под твоими тяжелыми шагами скрипит плотно и надежно, - хруп, хруп, хруп, - а не издает раздражающее Агату повизгивание, как когда ты, продрогший и ненавидящий здешнюю вечную зиму, бежишь домой, и пустой рюкзак глупо шлепает тебя по попе. Во-вторых, когда рюкзаки еще полные, тяжелые, и впереди у них четверых, - Мелиссы с Ульрикой и Харманна с Агатой, - больше трех часов дороги туда и обратно, и надо обойти по карте, размеченной старшим аптекарем, братом Турманном, три или четыре дома, а главное - дойти до казарменного лазарета на Стрелковом проспекте, Агаты чувствует себя важной и полезной, она знает, что в домах и казармах ее ждут, на нее надеются, - что и в роскошном Доме со Щипцами, где сразу трое слуг в одинаковых длинных рубашках встретили их у дверей и не пустили внутрь (хоть и вынесли Дары Святой Агаты, правда, очень маленькие, жадины такие), и в деревянном, с темными от бедности окнами Доме с Хороводом (где Дары Святой Агаты оказались самыми сладкими, и мед из них только что не капал, а сбитень в Агатиной Груди был густой и горячий) считают минуты до их прихода. А в-третьих, пока они шли вот так, квадратом, - двое, держась за руки, впереди, двое, держась за руки и положив свободные ладони на плечи впереди идущих, сзади, - серьезные, согнувшиеся под тяжестью своих рюкзаков, кивая в ответ на поклоны останавливающихся прохожих и греющихся у расщелин нищих, которых Мелиссе с Ульрикой было положено благословлять, складывая руки в варежках «скрепкой», Агата могла притворяться, что они - четверо друзей, что у нее, у «габетиссы», есть друзья, - но чем легче становились их рюкзаки, чем сильнее они уставали и замерзали, тем меньше в них оставалось от Агатиной Четверки, и на обратном пути Харманн уже не держал ее за руку. Другие Агатины Четверки тоже возвращались после разноски лекарств и каши, не держась за руки, нарушив квадрат, бредя как попало, засунув озябшие ладони подмышки, - но Агата не сомневалась и не сомневается, что они, конечно, продолжали чувстсвовать себя немножко бойцами, вернувшимися со сложной и опасной вылазки, - да что они, даже Мелисса, Ульрика и Харманн, небось, сейчас, вот прямо сейчас, чувствуют себя одним целым, хотя рюкзаки их пусты, а монастырь еще далеко-далеко, - и только она, Агата, чувствует себя так, как будто посреди этого ледяного вечера кроме нее нет ни одной живой души, и даже когда весь монастырь соберется на ужин в Агатиной Зале, от которой лучами расходятся коридоры с кельями, кухнями, операционными, складами и палатами, Агата будет сидеть среди всех - одна. Даже лалино у нее нету; наверное, если бы Агата заговорила, если бы она сказала сестре Юлалии: «Я готова быть лало, - дайте мне лалино!», сестры и братья вверили бы ей кого-нибудь, кто и без ее заботы бы не пропал, - но сейчас, наверное, все считают, что даже такая нагрузка Агате не по силам, — и то хорошо, что эта ни на что не годная Агата может таскать на себе рюкзак. «Я тень человека, - думает Агата, - тень человека». Она думает о братьях и сестрах ордена, спасающих раненых в боях под водой и на узких, раскаленных улочках, добивающихся для них пропусков, которые, говорят, с каждым днем все труднее получить: перетаскивающих их по бесконечной лестнице на носилках из жара в холод, с первого этажа - на второй; думает о беременной сестре Женнифер, главном хирурге, которая, несмотря на свой растущий живот, уже отдает указания в операционной, когда Агата бредет завтракать - и все еще делает свою кровавую и бесстрашную работу, когда Агатина команда, надев шубки, отправляется в палисадник помолиться и принести дары перед сном; Агата думает и о Норре и Адамом, строгой и молчаливой паре из старшей команды, которая помогает в операционной и наверняка примет постриг в орден, когда после войны закончит колледжию и поженится... Тепло банок со Славной Кашей проникает сквозь Агатину шубку, и Агата говорит себе: «Я могу вот это. Могу, могу, могу». Раньше Агата иногда шла с закрытыми глазами: она представляла себе, что летит на спине Гефеста от дома к дому, от окна к окну, и люди изумленно протягивают к ней руки, и она говорит: “Именем Святой Агаты”, и ей отвечают: “Милостью ее”. Но теперь Агата запретила себе думать про такое - навсегда: габо больше нет, они улетели, они ненавидят нас, запомни это, запомни, - говорит себе Агата, и если вдруг вспоминате о Гефесте, то щипает себя за запястье, и это помогает.
Они идут, нарушая своими шагами плавный танец густой поземки, гуляющей над полированными, поблескивающими плитами Конюшенного проспекта: впереди самый ненавистный Агате кусок обратного пути, и если бы Агата могла, она бы вцепилась сейчас в ладонь Мелиссы и прошла мимо Худых Ворот с закрытыми глазами, - но это, конечно, невозможно. Может быть, и в этот день Агате повезет и у запертых Худых Ворот не будет никого, кроме стоящих треугольником девяти солдат в полном вооружении, глядящих в пустоту ночного проспекта, - но так бывает очень редко: днем и ночью к высоченным, - выше стоящих рядом одноэтажных особняков, - и таким узким, что в них может пройти только очень тощий человек, зеленым от старости Худым Воротам тянется цепочка оборванных, грязных, израненных людей, подталкиваемых в спину солдатскими штыками. Когда Агата увидела этих людей в первый раз, она решила, что ворота - это вход в еще один госпиталь, а эти люди тяжело больны, - непонятно только было, почему солдаты обращаются с ними так грубо, - и только когда Харманн презрительно, сквозь зубы сказал: «Мерзкие дезертиры, я бы их не в Венисальт высылал, а своими руками душил!», Агата вспомнила все, что знала об обшитых бронзой воротах, которые сделали таким узкими, чтобы никакие взбунтовавшиеся преступники не могли прорваться сквозь них обратно в Венискайл, и сквозь которые сосланный человек проходил только один раз в жизни. Каждый раз, когда Агата, Мелисса, Ульрика и Харманн проходят мимо этой цепочки несчастных людей, которых у Агаты, как она себя ни убеждает, не получается ненавидеть, ресницы Мелиссы начинают дрожать, и Агате хочется стукнуть дурака Харманна, отлично знающего, что родителей Мелиссы задолго до войны сослали в Венисальт за неуплату долгов, а еще - прийти когда-нибудь к брату Турманну и спросить, зачем он всегда рисует карту так, чтобы они шли обратно мимо Худых Ворот, если наверняка идущие крест-накрест проспекты второго этажа могут привести их домой сотней других способов; Агата не сомневается, что у брата Турманна есть на это очень веский ответ, и что ответ этот напрямую связан с Мелиссой, вот только в том, что надменный брат Турманн согласится отчитываться перед Агатой, поверить непросто. Агата глубоко вдыхает колкий морозный воздух и, вместо того, чтобы зажмуриваться, начинает вглядываться в темноту, стараясь угадать, повезло ей в этот раз или нет.
Увы, этот вечер - плохой вечер, чем ближе Агатина Четверка подходит к Худым Воротам, тем яснее становится, что ворота открыты, и к ним тянется цепочка дрожащих мужчин и женщин, подталкиваемых солдатами. Вот они уже совсем рядом; вот они уже почти слева от Агаты; вот Агата все-таки закрывает глаза и начинает считать шаги, - пятьдесят шагов и все это будет позади, держись, Агата, держись, Агата, держись, Агата, - и вдруг происходит что-то очень странное и неожиданно приятное: горящие уши Агаты и ее чешущуюся под шапкой голову овевает ледяной ветер. Это так странно, что Агата даже не сразу хватается за голову: она несколько раз озирается, пытаясь понять, что произошло, и тут вежливая, воспитанная, никогда даже не смеющаяся с открытым ртом Ульрика начинает вопить во весь голос:
- Отдай! Отдай, скотина! Отдай, подонок!..
Агата вдруг видит белое-белое пятно, реющее в темном воздухе прямо перед воротами в Венисальт: ее шапка, белоснежная шапка из перьев габо теперь натянута до самых ушей на голову какого-то изможденного человека в разорванной военной форме, с разбитыми в кровь губами; он не смотрит на Агату, он изо всех сил прячет глаза и крошечными шажками продвигается вперед, зажатый между двумя другими осужденными. Агата вдруг думает о том, что он и сам еще недавно мог осудить кого-то на вечную высылку в Венисальт: если кто-то ловил человека, подозреваемого в дезертирстве, его должны были судить первые попавшиеся солдет, монах и прохожий и за тринадцать минут решить, какой судьбы он заслуживает; может, и этот измученный человек с запавшими глазами был в такой тройке, - а теперь Ульрика висит у него на рукаве и визжит, переполненная ненавистью, которой Агата в ней и не подозревала, - и очень понятно, что движет Ульрикой вовсе не страх за Агатины мерзнущие уши. Голова Ульрики запрокинута, спина выгнута, и она была похожа на ундину в зеленой палате, куда Агата однажды случайно заглянула в поисках брата Мартина, который должен был выдать ей шпагат для подвязывания стеблей: к гладкой блестящей голове этой ундины были приклеены маленькие присоски с проводами, что-то трещало, спина ее была выгнута в страшном напряжении, зубные пластинки вибрировали, жабры трепетали, глаза вылезли из орбит, а сестра Алина, держа в ладонях длиннопалую перепончатую ладонь ундины, сведенную судорогой, говорила сестре Аделаиде, стоявшей у зеленого аппарата с длинными рычагами: «Пусть бы ей, бедняжке, помогло, уж очень она мается по ночам». Она и правда страшно кричала по ночам, эта ундина, хотя однажды, когда ундину еще не перевели в отдельную комнату в самом конце Третьего Луча, чтобы она не будила других больных, Агате, лежащей без сна, показалось, что ундина не кричит, а поет, только песня эта очень непривычная; но слышать, как вопит нежная воспитанная Ульрика, было еще в сто раз непривычнее - и гораздо страшнее.
— ...из-за вас, подонков! - кричит Ульрика, прыгая и пытаясь одной рукой сбить шапку Агаты с головы этого несчастного человека, а другой рукой цепляясь за его вырывающуюся руку, - Из-за вас! Если бы не вы, подонки, трусы, война бы уже кончилась! Предатели, подонки! Отдай шапку, скотина! Ты не имеешь права! Сдохни там, в Венисальте! Замерзни там насмерть!..
— Оставь его, Ульрика, - вдруг тихо говорит Мелисса. — Пусть у него будет шапка.
Но Ульрика ничего не слышит, она продолжает подпрыгивать, - нелепо, как куколки, изображающие Разноглазого Канцлера в праздник Святого Лето, - после того, как Святой Лето сверг канцлера, ударив его по правой щеке, канцлер стал, как и сам Святой Лето, разноглазым, да еще и скрюченным на правый бок: так он дальше всю жизнь и подпрыгивал, вот совсем как сейчас Ульрика. Дезертир, мелкимим шажками двигаясь вперед, вяло отбивается локтем от ее руки, вцепившись бледными пальцами в Агатину шапку, а Ульрика все кричит и кричит:
— Ненавижу вас, подлых гадов! Ненавижу из-за вас возиться с ундами! Ненавижу ундов! Вы трусы! Вы должны были всех их поубивать! Они нас ночью все перебьют, прямо в госпитале, пока мы спим! Пусть ты поскорее свихнешься от зеленого воздуха там, в Венисальте! Пусть вы все поскорее там свихнетесь! Предатели! Гады, гады, гады!..
К Ульрике быстрым шагом подходит невысокий, рябой солдат, мягко берет ее за плечи и отрывает от осужденного. Тот чуть не падает, вцепляется в косяки ворот обеими руками, и Агата, от холода уже не чующая ушей, вдруг видит, как нежный-нежный зеленый воздух Венисальта облачком окутывает тело дезертира, словно ворота выдыхают его, - длинная узкая пасть чудовища, во чреве которого люди за несколько месяцев сходят с ума... Ульрика беззвучно рыдает, вжавшись в серую шерстяную куртку рябого солдата, а другой солдат, такой худой, что сам бы мог сойти за осужденного, и, видимо, привыкший к тому, что люди пытаются в последний момент уцепиться за косяки ворот, быстрым движением ладоней бьет дезертира с двух сторон по сгибам локтей и сразу толкает в спину; человек в Агатиной шапке исчезает из виду, и Агата вдруг понимает, что не дышит очень давно и вот-вот потеряет сознание.
Когда они добираются до монастыря, голова Агаты обмотана мягким шарфом рябого солдата, согревшиеся уши пылают, и хотя Харманн пытается бурчать, что когда он будет капо милитатто, за нарушение цельности униформы его солдаты будут драить нужники, ни у кого нет сил его слушать. Все четверо идут так, словно никогда не знали друг друга, и все, на что у Агаты хватает сил - это добрести до своей кровати в дормитории, упасть и уткнуться лицом в этот самый шарф, от которого пахло мужским, немножко металлическим запахом, и представлять себе, что ее обнимает папа. Она не замечает, что заснула, она спит, пока все ужинают, она спала бы до утра, но ее трясут за плечо. Сестра Юлалия нежно говорит ей: «Вставай-ка, Агата, вставай-ка, вставай-ка», но Агату не обманешь: что бы сестра Юлалия не говорила, это звучит нежно. Агата медленно плетется за сестрой Юлалией - и обнаруживает, что в Агатиной Зале собралась вся ее команда, и на секунду сердце Агаты проваливается в пятки: что еще она натворила? Ей становится еще страшнее, когда она видит, что в центре неровного человеческого круга, - здесь и брат Йонатан, и брат Марк с сестрой Дорой, отвечающие за старшую команду, и, что пугает Агату больше всего, Старшая сестра Фелиция, - стоят Мелисса, Харманн и дрожащая Ульрика, которую крепко держит за руку Ульрик. Мелисса выглядит растерянной, Харманн - предвкушающим какое-то непонятное Агате удовольствие, а что происходит с Ульриком - Агата и вовсе не может сообразить.
— Выйди вперед, Агата, - говорит сестра Юлалия, и круг расступается перед Агатой, и она оказывается в центре, и ей делается совсем, по-настоящему страшно. «Это за шарф, - вдруг понимает Агата, - они считают, что я украла шарф», - и вдруг сестра Юлалия произносит:
— Сегодня Ульрика говорила о войне.
Ульрика рывком прижимается к брату, Мелисса прячет глаза, а Агата уставляется сперва на сестру Юлалию, а потом - на Харманна. Харманн!..
— Мелисса, это правда? - спрашивает, выходя в центр круга, Старшая сестра Фелиция.
— Не спрашивайте меня, - шепотом говорит Мелисса.
— Харманн, это правда? - спрашивает Старшая сестра.
Харманн медленно кивает и говорит:
— Не будет порядка - не будет мира.
— Агата, это правда? - спрашивает Старшая сестра.
Агата смотрит на Старшую сестру, не мигая, а Старшая сестра, не мигая, смотрит на Агату, и тогда Агата уверенно делает движение головой сначала вправо, а потом влево, а потом опять вправо, а потом влево.
— Хм, - говорит Старшая сестра, - а потом поворачивается к Ульрике и произносит:
— Ульрика, погляди на меня.
Ульрика поднимает голову с таким трудом, словно сто перьевых шапок давят ей на затылок.
— Мир и воля, — говорит Старшая сестра Фелиция.
Сестра Юлалия резко выдыхает, почти взвизгивая.
— Нет, нет, нет! - кричит Ульрик.
— Мир и воля, — произносит старшая сестра во второй раз.
«Этого не может быть, - думает Агата. - Если она скажет это три раза - Ульрике придется уйти из монастыря. Я не верю. Этого не может быть. Она родилась в монастыре, она выросла в монастыре. Что с ней будет? И Ульрик... Что будет с Ульриком? Нет, нет, этого не может быть... Ей останется один путь - в храм Святого Гуго, и никто никогда ее больше не увидит. Это же ужасно. Или на улицу, к нищим, как жил ее лалино, - и он бы умер от истощения и «прекрасной лихорадки», если бы не увязался за нами в тот день от самого мостика и не упал без сознания возле монастыря... Она не скажет это в третий раз... Бедный Ульрик... Этого не может быть...»
— Мир и воля, - говорит Старшая сестра.
И тогда Ульрика поднимает руку и выписывает кружок на лбу Старшей сестры Фелиции.
— У тебя есть время до рассвета, - говорит, помолчав, Старшая сестра. И добавляет:
— Лалино Ульрики переходят к Каринне, Дэвиду и Агате.
Агата смотрит на своего лалино и пытается представить себе, как вышло, что тогда, у моста, он показался ей таким поразительно красивым, — и не может: в этом человеке, совсем худом теперь, когда с него сняли рваную серую шубу и плотные, грубо вышитые зеленые плащаницу и юбку, нет совершенно ничего особенного. Зато теперь на него можно смотреть сколько угодно, потому что он пациент, — вот Агата и смотрит: лицо у него острое, тонкогубое, с запавшими глазами, - человек как человек. Сейчас он спит, и Агата дивится тому, как удивительно устроена «прекрасная лихорадка»: ей-богу, она готова была поклясться в тот день, когда нищий пошел за ними от мостика над Са’Марко, осыпая их маленькую колонну нагловатыми шутками, что человека красивее его она в жизни не видела. Сестра Женнифер рассказала им, поглаживая свой большой беременный живот, что во времена Первого рабства, когда людей было совсем мало, они были великими мудрецами и умели лечить все болезни за одну ночь, обманутые влюбленные заражали себя «прекрасной лихорадкой», чтобы разбивать своим бывшим возлюбленным сердце. Губы у человека, больного «прекрасной лихорадкой», становятся пухлыми и красными, зубы - белоснежными, скулы припухают и кажутся выше, а глаза делаются блестящими и огромными. Поэтому пока лихорадка не спала, у бывшего брата Эннемана, - тут никто, конечно, не называет его «братом Эннеманом», не хватало еще, - лало был не один из детей, а лично сестра Женнифер - от греха подальше, и только когда лицо больного стало прежним, он стал третьим лалино Ульрики. Теперь двух ее первых лалино получили Каринна и Дэвид, а к Агате перешел бывший брат Эннеман. Агата - единственная, у кого всего один лалино: дай бог, чтобы она справилась и с этим, дай бог, чтобы у нее хватило сил радовать его заботой и маленькими подарками, держать за руку, поправлять постель, сидеть рядом, когда ослабленные лихорадкой мышцы начинает сводить судорога, медленно делать шаг за шагом, поддерживая своего лалино под локоть, когда он с мукой делает тысячу шагов на костылях, предписанные ему братом Итамаром, который заново учит Эннемана ходить. Брат Итамар говорит, что Эннеман выздоравливает с таким трудом еще и потому, что жизнь на улице и недоедание очень ослабили его, а сам Эннеман любит заводить историю о том, как он, решив перестать быть монахом, взял да и прошел по правому рукаву моста, - тут-то вся его жизнь и пошла «по правой руке» (так Агатина мама всегда говорила про тетю Эльрику, которая умерла совсем молодой, и тяжело вздыхала), - да только он знал, что делает, и это стоило того, ни о чем он не жалеет. Агате почему-то ужасно не хочется слушать эту историю, особенно в той части, где речь идет о мальчике и о собаке, и она всегда начинает говорить про себя «ла-ла-ла-ла-ла», чтобы ничего не расслышать, - а теперь, видимо, ей придется заботиться о «покое и радости» своего лалино еще не одну неделю, и при этой мысли Агате хочется плакать. Она не сомневается, что Старшая сестра отомстила ей, назначив самой презренной девочке самого презренного лалино: даже теперь, когда Эннеман - пациент госпиталя и никакие правила, кроме врачебных, на него не распространяются, все отворачиваются от него в коридоре - и от Агаты тоже. «Прекрати, - говорит себе Агата, - прекрати, могло быть хуже». Как именно хуже - Агате очень понятно: если бы Старшая сестра назначила ей в лалино унда, что бы Агата могла поделать? Ничего. Господи, да кто же знает, что может порадовать унда, кроме победы над нами и наших мучений? Даже не понятно, надо ли им взбивать подушки, - им вообще удобно на подушках? После каждого Утреннего Стояния Старшая сестра Фелиция громко перечисляет странные, бесконечно длинные имена ундов, одно за другим, двадцать, тридцать, сорок имен: «...Гаолэмариато, Сиодиатримисиано, Итромадеравиэно, - кто хочет стать их лало?» Пауза длится минуту, две, три. Все смотрят в пол. У мамы Агаты, которая была Нежностью своей команды, всегда были три-четыре лалино, - родственники, друзья, знакомые; уж мама-то умела создавать для них «покой и радость», и они быстро шли на поправку. Раньше, до войны, мама бы наверняки взяла себе в лалино двух, трех, даже четырех ундов, - а вот сейчас?.. В углу за ящиками с корпией Мелисса шептала Рите, что среди пациентов наверняка есть ундийские шпионы, которые только притворяются больными или даже специально калечат себя, чтобы выспрашивать информацию у наших солдат, и что среди солдат есть предатели, которые хотят жить под водой, где унды обещают им богатство, вот только габо больше нет, чтобы научить солдат дышать водой, а габиона предателям никто не даст, и они утонут, а что унды делают с утопленниками - это всем известно, и так им и надо... И все это при том, что с Ритой прямо чудо произошло: у нее два лалино, оба быстро идут на поправку, и Рита, никогда и ни о чем прежде не говорившая, кроме себя да своих знаменитых певцов-родителей, рассказывает о своих лалино взахлеб и возится с ними с утра до ночи: мол, Тирсон совершел подвиг за подвигом, обороняя наши подводные склады от унидийских диверсантов, которые при помощи смазанных ядом рыб-веретенниц пытались буравить в стенах дыры и отравлять припассы, а Хедвина получила рваную рану на руке, когда взрывом уничтожила ундийскую Церковь На Шести Сваях, и это все в одиночку! Агате кажется, что Тирсон и Хедвина от этих разговоров вовсе не в восторге и пытаются остановить Риту, как могут, - да разве Риту остановишь, у нее и лалино должны быть лучше всех других лалино, как же иначе. Когда Мелисса увидела ее, Агату, она перестала шептать и быстро показала Рите сначало палец, упертый в ладонь, потом - уголок из ладоней, раскрывающийся вверх цветком пальцев, а потом два раза обвела сжатые кулаки друг вокруг друга и тихонько хлопнула в ладоши два раза. Агате стало смешно: все думают, что если ты не разговариваешь ни с кем и никто не разговаривает с тобой, то ты ничего не видишь и ничего не знаешь, - вот только все происходит совсем наоборот: ты видишь и знаешь все, отвлечься-то тебе не на что. Эти знаки, взявшиеся неизвестно откуда и за две недели ставшие понятными всем «чадам», прекрасно понятны и Агате. Мелисса считает, что унды делают вид, будто плохо идут на поправку, чтобы подольше набираться сил в госпитале и крутиться рядом с нашими солдатами; а два хлопка значат - «я все сказала, и даже не пытайтесь меня переубедить». «Понятны ли эти знаки ундийским шпионам - отличный вопрос» - думает Агата, - если, конечно, шпионы - это не очередная Мелиссина байка, дурацкая и тревожная. Почему-то Агате кажется, что шпионы всегда ходят по правому рукаву мостов и ничего им не делается: о чем может жалеть шпион? - он и так человек конченный... Монахи уж точно знают этот неизвестно как возникший у «сыновей» и «дочерей» тайный язык, в этом Агата не сомневается, но делают вид, что ничего такого не происходит, - может, для того, чтобы легче было наблюдать за своими «чадами», а может, - и Агата почти в этом уверена, - чтобы «чада» все-таки могли говорить о чем угодно, потому что иначе будет совсем невтерпеж, - уж кто-кто, а Агата это хорошо знает. О чем угодно - даже об ундийских шпионах.
"Мама бы наверняка сразу поняла, кто из ундов шпион, а кто не шпион, - думает Агата, - мама умная, мама милитатто, мама бы вывела шпионов на чистую воду, и тогда..." Нет, нет, нет, нельзя думать о маме, и Агата щипает, щипает, щипает себя за руку и быстро глотает слезы. Агаты только и хватает на то, чтобы взбивать Эннеманну подушки, приводить в порядок тумбочку да приносить свежие, еще совсем молодые алые побеги сердцеедки из оранжереи; каждое утро, когда Агата пускает их плавать в миске с водой, Эннеманн повторяет одну и ту же шутку: отламывает твердый лепесток и делает вид, что сейчас съест его и влюбится в Агату. Агата улыбается и неловко садится на табурет возле его кровати, не зная, что бы еще для него сделать: разве что посмотреть вместе книгу с картинками из монастырской библиотеки, - но книги там такие страшные, что Агата боился оказаться не слишком-то хорошим лало для своего лалино.
Впрочем, бывшему брату Эннеману, кажется, совершенно безразлично, что Агата с ним не разговоаривает, - он сам сыплет байками и прибаутками, и время от времени Агате кажется, что у Эннемана на всем свете нет другого дела, - только бы заставить ее, Агату, улыбнуться. Монахов ордена святого Гуго никто не должен видеть, их должны знать только по их делам в миру, - и вчера бывший брат Эннеман рассказывал о том, как монахиням пришлось одну за другой спускать ночью трех связанных кошек в трубу особняка на Гвардейском бульваре, и Агата не выдержала, рассмеялась, а днем раньше - о том, как сам брат Эннеманн и его побратим Дэвинн уже закончили вырубать топориками застрявшие в оледеневшем после зимнего ливня узком краю расщелины длинный санный поезд, на котором Вежливых Воспитанниц возили каждый день из приюта в школу и обратно: оставалось только сказать благодарность святому Гуго и исчезнуть в рассветном тумане, да на побратима Дэвина от холода напала такая икота, что пробудились все собаки на бульваре, и их чуть не увидела повыглядывавшая в окна утренняя прислуга; пришлось двум монахам прыгнуть в сугробы и сидеть там, умирая от холода, пока собаки не успокоились. «А сейчас тебя все видят и тебе плевать», - думает Агата. - «Вот спросить бы тебя, почему тогда ты в сугробе сидел, а теперь со мной разговариваешь - и даже плащаницу свою орденскую не снял», - но почему-то умной Агате совершенно ясно, что эту историю она точно знать не хочет. И еще одна вещь кажется Агате очень странной: истории свои бывший брат Эннеман рассказывает, не понижая голоса, а ведь о том, как монахи ордена Святого Гуго остаются невидимыми, никому знать не положено. Агата бы еще поняла, если бы Эннерман злился на орден и выдавал его тайны назло, - но вот что удивительно: бывшему брату Эннерману до святого Гуго, кажется, и вовсе дело нет. Уж почто Агата злится на свою святую, а когда маленькая Сонни сломала палец, плохо дернув валик для разглаживания волосяных прядок, у оказавшейся рядом Агаты рука дернулась сложить ладони «скрепкой», - если тебя чему с детства учат, не так это легко забыть. Агата ужасно ругает себя по ночам за то, что ее лалино ей так не нравится, - а ведь он и так старается с ней подружиться, и сяк! - но вот не нравится он ей и все; от него у Агаты живот становится твердым, как будто глубоко вдохнуть нельзя, - возьмет и ударит, и от этого Агата становится себе еще противнее: вон даже Старшая сестра Франциска уже иногда разрешает Эннеману посидеть рядом с ней, пока она вышивает, и поговорить о витых стежках и о техниках скрывания узелков, - почему-то бывший монах может обсуждать это часами, - а Самарра, думая, что ее никто не видит, после ужина показывала ему, что если сделать пальцами вот так и вот - это значит «операция», а вот так и вот так - «выздоравливать», а если тереть пальцы друг о друга - то все будет то же самое, но быстро, а если совместить две ладони локтями вперед - это значит «плохо», а вот так - наоборот, и получается - «солдат очень хорошо и быстро выздоравливает после операции». Всем нравится бывший брат Энерманн; наверное, хуже Агаты и в самом деле никого на всем свете нет.
Надо посидеть с ним еще хоть немножко, совсем немножко; Агата назначила себе сидить у постели Эннемана по часу утром и вечером и отбывает это время, как наказание, - и до чего же ей было странно, когда сестра Юлалия остановила ее вчера в коридоре и внезапно сказала: «Ему хорошо с тобой, Агата. Не волнуйся, ему с тобой хорошо.» Агата думает, что сестра Юлалия просто испугалась, что она совсем перестанет приходить к Эннеманну, но доброе слово приятно и древесной белке. Агата украдкой смотрит на часы в изящной, старинной волосяной раме с тонко выплетенными нарциссами (сколько времени прошло, а Агата все еще не привыкла к постоянно окружающим ее чужим волосам, - вот плохо ей от них и все): остается тринадцать минут, всего тринадцать минут. Она знает, что Эннеманн, как будто бы занятый рассказом о том, как три монаха и одна монахиня варили похлебку для нищих, когда им явился Святой Гуго со своим побратимом Святым Гугетто, прекрасно замечает эти ее нетерпеливые взгляды. Агате стыдно, но ожидание тянется так мучительно, что она не может ничего с собой поделать, - господи, да она бы все отдала, чтобы сейчас оказаться на морозе и обметать снег со статуй святых, подтягивать шпагат на никогда не перестающих разрастаться во все стороны кустах сердцеедки и аккуратно раскладывать на алтарях быстро твердеющие от холода хлебные фигурки (Ульрик теперь кладет кубики и колбаски рядом со своими красивыми странными маленьким фигурками, и никто по сей день не осмелился произнести при нем имя его сестры, а сам он ведет себя так, будто никакой Ульрики никогда и на свете не было). Агата снова смотрит на часы - осторожно, сквозь ресницы: все те же тринадцать минут. «Лишь бы он теперь не...» - успевает подумать Агата, и тут Эннеманн со стоном садится на кровати, и Агата понимает: ну вот. «Путешествовать, а? - говорит Эннеман. - Путешествовать?» - и Агата мысленно стонет. Эннеману мало тысячи шагов, которые он уже сделал сегодня утром, Эннеман хочет снова стать здоровым и сильным как можно скорее («Да куда тебе спешить? - тоскливо думает Агата, - Назад на улицу?»). Агата в замешательстве смотрит на своего неуемного лалино, и тут он с улыбкой трет ладонью о ладонь, потом постукивает указательными пальцами друг о друга, а в довершение всего хлопает в ладоши два раза и заговорщицки подмигивает Агате. Агату заливает краской, - она понимает, что Эннеман имеет в виду: хоть он и не раненый солдат, а тоже заслуживает жалости, и сказать тут нечего, правда? И вот Эннеман с Агатой бредут под его постанывания и стук его костылей, причем Эннеман совсем себя не жалеет: намеренно переступает высокие пороги, пытается заглянть в операционную, отодвигая тяжелые раздвижные двери костылем и сдавая назад только тогда, когда его грубовато выставляет наружу Норра, строго замахав окровавленными руками, обходит по кругу все палаты и спрашивает, кто из пациентов идет на поправку, даже наклоняется, чуть не теряя равновесие, чтобы рассмотреть швы и шрамы. Для всех-то у Эннемана находится доброе слово, и только Агате от этого обхода, которые ее лалино устраивает чуть ли не каждый день, почему-то делается тошно: ей все время представляется почему-то, что мама была бы с Эннерманом очень-очень вежливой, совсем как с их соседкой, портнихой мадам Нэссман, которая вечно подслушивает у них под дверью, а папа на все вопросы Эннемана отвечал бы шуточками и никогда не стал бы шептаться с ним по вечерам. И уж тем более папа не стал бы сдавленно плакать в дальнем конце третьего коридора, за шкафами с монашескими парадными клобуками и плащами, куда Агата раньше любила уходить, чтобы посидеть немного с маленьким блокнотом, который она никогда и ни за что никому не покажет, - только вот теперь там, когда ни заглянешь, Эннерман шепчется с кем-нибудь из раненых, идущих на поправку, - кого по голове погладит, кому поможет повязки поправить, - и Агата все не может придумать себе новую безопасную норку, и от этого недолюбливает Эннермана еще сильнее, и злится на себя, потому что у ее лалино явно золотое сердце, какое настоящему монаху и положено иметь, вот только... Нет, Агата, конечно, не подслушивала специально, она просто стояла возле шкафа, думала, как бы тихонько уйти, не скрипнув половицей, а совсем молодая девушка, лалино Норманна, только года назад закончившая колледжию, - Агата еще помнила ее поющей в Малом хоре в День признательности, - с туго перевязанным шрамом во весь живот, в топорщащейся от бинтов пижаме, тихо говорила Эннерману: «Вы же хороший, такой хороший... Почему вы больше не монах?» Агата не слышала, что в ответ сказал Эннерман, но девушка сдавлено разрыдалась и сказала: «Я понимаю... Они вас не заслужили», и Агата сама поразилась своей уверенности, что Эннерман соврал, и опять почувствовала себя худшей девочкой на свете, - ровно такой, как говорила Рита: «бессердечная выскочка, только о себе и думает». Агата крепче вцепляется в дрожащий от напряжения локоть Эннермана, - да нет же, нет, вот как она старается помочь ему идти, а ведь теперь ей придется провести с ним, небось, еще целый час, час, когда она могла бы тайком рисовать в блокноте свой волшебный мир: верхние этажи, и тамошних прекрасных золотых хамелеонов, которых можно поймать только невидимой сетью из седых волос, и маленький дворец с палисадником, где не было бы ни одной статуи святых и никакой сердцеедки, а вот любимые мамой нарциссы, из-за которых Агату назвали Агатой, были бы, и еще были бы огромные насесты для габо, и глубокий-глубокий бассейн, где Агата плавала бы верхом на Гефесте, и еще темно-синие платья и плащи, кроме которых Агата ничего бы не носила. Иногда Агата представляет себе, как ночью выскользнет из монастыря, мимо вечно дремлющего на посту брата Шеймана или брата Марка, из которых милитатто - как из Агаты ундина, добежит по хрупающему снегу до мостика, под которым в расщелине видна заколоченная пекарня мистера и мистресс Саломон (и у Агаты сжимается сердце от едва-едва ощутимого сладкого запаха булочек с изюмом, и тепла, и пробивающихся из под моста солнечных лучей), зажмурится и пройдет по правому рукаву, - и что? Если бы она верила, что в результате у нее появится маленький дворец с палисадником или что хотя бы война закончится, она бы ни о чем не пожалела, какая бы расплата на нее потом ни свалилась. Вон Мелисса верит, что если она пройдет по правому рукаву - война закончится, родители Торсона вернутся домой, а сам он приедет к ней, к Мелиссе, - да только не сомневается, что в расплату за это они потом поссорятся навсегда, а страшнее такого исхода для Мелиссы ничего в целом мире нет. Агата так ужасно тоскует по Мелиссе, но нельзя не признать, что иногда у Агатиной бывшей лучшей подруги невесть что творится в голове.
К моменту, когда Эннерман возвращается в свою палату и падает на кровать, у него от усталости дрожат руки и ноги, но и Агата уже чуть жива, а главное - ее не оставляет чувство, что что-то не так, что-то идет не так, вот только понять, что, она совершенно не может. «Плохо, когда плохой человек ведет себя хорошо», - вдруг думает она - и изумляется: к чему это вообще? Внезапно ей страшно хочется поговорить об Эннемане с Ульриком, она даже открывает и закрывает рот пару раз, но ее язык лежит во рту маленькой плоской деревяшечкой, и представить себе, что он будет произносить слова, невозможно, - да и что бы это могли быть за слова? Агатины слова никому не нужны, нет, нет, от них ничего не бывает, кроме беды, и поэтому Агата закрывает глаза и говорит себе: «Спи, спи, спи».
Желтые и красные пятна мягко плывут и растворяются на изнанке Агатин век, внутри них плывут, повернув к Агате смешные рыльца, морские кабанчики, подплывают поближе и исчезают, и уже непонятно, кто-то кричит в корридоре странные слова - или это ей, Агате, снится, что наступил День Очищения и она, Агата, совсем-совсем маленькая, идет между мамой и папой, держа их за руки, смотреть на карнавал, и на ней белое платье с красным пятном на груди, совсем как у героической дюкки Марианны, а старый Лорио хлопочет у дверей своей книжной лавки, расставляя на уличных столах огромные цветные книги, и радостно кричит: «Всех в строй! Всех в строй! Не смотрите на повязки, поднимайте их на ноги и стройте вдоль стены, строго по номерам, всех в строй!» Голос у старого Лорио совсем не такой, как обычно, - сейчас он молодой, жесткий и очень уверенный, и Агата видит, как от страха книги начинают жаться друг к другу, и Агата вдруг понимает, что родители больше не держат ее за руки, их вообще нигде не видно, и торпа кругом совсем не карнавальная, - нет ни синих пиджаков Святой Эмилии, ни шляп Святопризванного Шэмаэля, ни печатей-трещоток Дженны-канцелярши, а только солдаты в серой одежде, они обступают Агату плотным кольцом, и тут Агата просыпается - и отчетливо слышит сквозь топот солдатских сапог, как знакомый голос, прежде с утра до вечера сыпавший байками и шутками, резко произносит:
— Где старшая сестра? Сколько я должен ждать?
Агата быстро оглядывается: из-под двери выбивается тонкая полоска света, и видно, что никто в дормитории не спит, — Сонни сидит на кровати Самарры, обнявшись с подругой и поджав ноги, Рита напряженно смотрит на дверь, закусив кончик одеяла, Мелисса так смотрит на Риту, будто та сейчас все ей объяснит... Вдруг Рита поворачивается к Агате и тихо шипит:
— Это твой лалино, иди и посмотри, что происходит!
Агата быстро показывает Рите сжатый кулак, опцщенный вниз, в ответ на что Рита презрительно фыркает; для того, чтобы посмотреть, что происходит, ничьи приказы Агате не нужны. Тихо, на цыпочках, стараясь, чтобы под ногами не заскрипели половицы, Агата прокрадывается к двери и осторожно-осторожно приоткрывает ее, - ровно в тот момент, когда серебрянный голос сестры Юлалии произносит:
— Прошу вас, Эннерман, давайте хотя бы перейдем в Агатину Залу, мы разбудим детей, — и тот же резкий, сильный голос отвечает:
— Вот и отлично: разбудите детей и постройте их у противоположной стены. Даю вам пять минут.
Все, конечно, занимает не пять минут, а десять или даже пятнадцать, но вот они стоят, сбившись в стайки по своим командам, в пижамах и тапочках, и смотрят во все глаза на выстроенных вдоль одной из стен Агатиной Залы пациентов: кто-то опирается на костыли, кто-то держится за повязку на животе, всего их человек тридцать или сорок. Оба лалино Риты здесь, и один из лалино Харманна, - маленький, очень пожилой человек с васильковыми глазами и шрамом во всю выбритую голову, и совсем юная, похожая стрижкой на саму Агату, танцовщица Кира с обожженными и забинтованными руками. Слева и справа от них стоят вооруженные солдаты, семь или восемь человек, а перед выстроенными вдоль стенки молчащими людьми легкой походкой движется взад и вперед Эннерман, и от одного взгляда на него Агате становится плохо, очень плохо. Внезапно Эннерман быстро подходит к Тирсону, лалино Риты, и ударом ноги выбивает у него из рук костыли. Костыли с грохотом падают на пол, Рита взвизгивает и пытается броситься Тирсону на помощь, сестра Юлалия вцепляется ей в плечи и удерживает ее на месте, но происходит удивительное: Тирсон, с огромным трудом носивший на костылях свое тело с двумя прооперированными ногами, остается как ни в чем не бывало стоять на месте, только поспешно закрывает ладонями лицо. Тогда Эрнеманн подходит к Кире, долго смотрит на нее и спрашивает:
— Хорошо ли заживают ваши руки?
Кира молчит, и тогда Эннерманн берет и крепко сжимает ее обожженную руку двумя руками - и ничего не происходит. Чьи-то шаги раздаются у них за спиной, Агата резко оборачивается - и видит, что двое солдат вводят в Агатину залу Старшую сестру Фелисию. Лицо у нее совершенно спокойное и совершенно белое, и если бы не эта белизна, Агата была бы готова поклясться, что Старшая сестра сейчас улыбнется солдатам и Энннерману и предложит им разделить с монахами Агатины Дары.
— Все здесь, капо альто, - говорит Эннерману один из сопровождавших Старшую сестру солдат. Эннерман смотрит на Старшую сестру - но обращается совсем не к ней. Неожиданно он говорит:
— Подойди ко мне, Агата.
Медленно, медленно, на негнущихся ногах Агата подходит к капо альто Эннерману.
— Твоя мама милитатто, верно? - говорит он, кладя руку Агате на голову. - Не удивляйся, я многое знаю, мне положено знать многое о многих, девочка, — это моя работа, моя и моих подчиненных: узнавать, вызнавать, расследовать. Твоя мама и твой папа воюют сейчас с ундами, борются за наши права, за наше будущее, за то, чтобы никто не был нам указом ни на суше, ни на море. А родители Риты помогают Венискайлу так, как могут. А ты, Мелисса, можешь гордиться своим Торсоном, хотя я не вправе рассказать тебе подробности.
Мелисса тихонько ахает и зажимает себе рот. Самарра притягивает ее к себе.
— Мне кажется, мы с тобой здорово подружились, Агата, правда? — спрашивает капо альто с усмешкой, и Агата отлично вилит, что он ни на секунду не верит собственным словам. - Я попал в трудное положение, Агата, - в такое положение, когда только и остается, что попросить совета у друга. Видишь ли, есть такие люди, которые не хотят выполнят свой долг, Агата. Не хотят помогать твоим родителям, и Ритиным родителям, и даже Торсону победить в этой войне. Они подло слагают оружие, и все, что этих трусов интересует - это спасти собственную шкуру. Как называются такие люди? — вдруг спрашивает Эннерман, повернувшись к сбившейся в кучку Агатиной команде.
— Дезертиры, - цедит сквозь зубы Рита. Ее красивое лицо как будто сведено судорогой, челюсти сжаты, она смотрит на своих лалино сквозь прищуреннные веки так, словно видит их первый раз в жизни.
— Де-зер-ти-ры, - повторяет Эннерман. — Дезертиры бегут из армии, оставляя всех остальных сражаться и погибать в одиночестве. Я - охотник на дезертиров, дети, и поверьте мне, я сделал так, что жизнь дезертира очень трудна, дезертиру совсем, совсем некуда скрыться. Совсем другая судьба, конечно, у воина, честно раненного в бою, - правда, Старшая сестра Фелиция?
— Совершенно другая, капо альто, - отвечает Старшая сестра очень спокойно.
— Совершенно другая, - удовлетворенно повторяет Эннерман. - Отважные военные хирурги ордена Святой Агаты выносят тебя с поля боя, делают тебе пропуск, на носилках поднимают тебя по лестнице, размещают в госпитале, оперируют при помощи своих замечательных юных ассистентов, - правда, Норра и Адам? - а потом выдают им белые билеты, освобождающие от дальнейшей воинской службы, и с почетом отправляют жить дальше. И такие это хоршие врачи, такие замечательные хирурги, - наверное, им действительно помогает сама святая Агата!
Тут Эннерман делает паузу и берет за руку главного хирурга, сестру Женнифер, и так осматривает ее длинные тонкие пальцы и запястья с обручальными волосяными браслетами, словно надеется увидеть какие-то свидетельства чудес прямо на ее коже.
— Просто удивительно, как быстро выздоравливают некоторые из ваших прооперированных пациентов! - с восторгом говорит капо альто, и Агата вдруг понимает, что его имя наверняка не Эннерман, и в памяти Агаты вдруг всплывает фраза Мелиссы, шептавшей что-то ночью про главу тайной военной полиции, и звали его - Зюсс. — Просто поразительно! У меня даже создается иногда впечатление, что все их операции - не больше чем маленькие разрезы, просто поверхностные разрезы, сделанные у кого на руке, у кого на животе, а у кого на ногах, а потом зашитые, чтобы казалось, будто кое-кто, - например, самый гадкий, самый презренный дезертир, - действительно был ранен в бою, пережил тяжелую операцию и теперь с чистой совестью может выписаться из госпиталя с белым билетом и жить-поживать, как если бы он был пострадавшим во время войны героем. Какая ловкая схема - и какая подлость, - вдруг говорит Эннерман-Зюсс, и Агата вдрцг понимает, что ему правда невыносимо противно - и очень больно. — Какая подлость, - громко говорит Рита у Агаты за спиной.
Агата смотрит на людей, стоящих вдоль стены. Внезапно Кира, успевшая аккуратно смотать свои ненужные повязки и бросить их на пол, говорит, дерзко глядя в глаза капо альто:
— Вы не поймете.
— Слава богу, не пойму, - устало говорит Зюсс. Он поворачивается к Старшей сестре Фелиции и неожиданно спрашивает:
— Неужели все это - только потому, что ваша святая - покровительница изменников?
Страшая сестра Фелиция смотрит на капо альто, как смотрит иногда на Норманна или Камиллу, когда на экзаменах по Святому Слову они путаются в том, за какой из Даров Святой Агаты надо сразу благодарить, а от какого надо сперва трижды отказаться.
— Нет, капо альто, — говорит она. — Это потому, что наша святая — покровительница миротворцев.
Несколько мгновений Зюс молчит, а потом произносит:
— Вы больше не Старшая сестра этого ордена, мистресс.
Старшая сестра Фелиция смеется, и Агата видит, что зубы у нее маленькие и очень желтые: раньше, кажется, старшая сестра ни разу при ней не смеялась.
— Чтобы сместить меня, капо альто, нужно тринадцать дней поста и молитвы и голоса ста сорока трех монахов и монахинь ордена Святой Агаты и еще шести монахинь ордена Священнопринятой дюкки Эджении, - говорит она.
— В военное время для этого нужен только я, - говорит капо альто очень спокойно. - Вы арестованы. Старшим братом ордена с этой минуты становится брат Йорик.
Отчитываться он будет лично мне. Мы подружимся, брат Йорик, ничего не бойтесь, - говорит он монаху, у которого начинают стучать зубы, - и, обращаясь к своим солдатам, коротко приказывает, махнув рукой в сторону дезертиров:
— Заберите этих людей, освободите одно помещение склада, и через сорок восемь часов я хочу знать, где находится эта так называемая королева дезертиров Азурра, - и как, будь она проклята, ее зовут на самом деле. Того, кто первым приведет меня к ней, вместо высылки в Венисальт ждет помилование. Используйте любые средства. Выполняйте.
— ...а когда мы победим, мы заставим их доставать для нас ноттато с самой-самой глубины, где у нотатто чешуя такая зеленая, что почти черная, и стоит столько, что за десять унций можно отдать целый дом, но только моему папе на это наплевать, потому что он правая рука ка’дуче и никаких денег для меня не пожалеет, а моя мама - матрона Общества святопризванной Дюкки Марианны, и уж понятно, что платье ее дочери должно быть таким, чтобы все от зависти полопались, раз она отвечает за устройство Первого Бала, поэтому у меня весь корсаж будет обшит этой самой чешуей, и не просто так, а с огранкой «лилия», чтобы зеленые искры отлетали!... У мамы на обручальных браслетах вся чешуя с огранкой «лилия», а плетение из волос такое тонкое, что когда дедушка узнал, сколько папа отдал за эти браслеты, он его чуть не убил, а только деньги для моего папы - тьфу! А мама, когда заказывала папе обручальные браслеты из своих волос, вообще потребовала, чтобы...
Агата пытается представить себе, что будет, если она прямо сейчас вскочит со своей табуретки и на глазах у всех, кто работает в мастерской, отлупит Риту по голове недошитым рюкзаком. Рюкзак легкий, но, ох, как же Агате хочется услышать Ритин визг, - все будет лучше, чем ее бесконечная трескотня о родителях, от которой у Агаты, запрещающей себе даже думать о папе и маме и все равно не способной, кажется, думать ни о чем другом, разрывается сердце. А ведь есть еще Ритины разлагольствования на тему того, как мы обязательно победим ундов, возьмем штук пятьсот в плен и сожжем всех сразу в огромном костре на площади Пья’Чентрале, - говорят, от огня унды лопаются, как надувные трещотки в Красивый День. А еще же есть разлагольствования о том, кто станет Ритиным кавалерро для Первого Бала (до которого, кстате, Рите еще два года расти, - это что же, им еще два года все это слушать?!), - Рита часами рассуждала о том, что ее кавалерро уж точно не будет таким нищим олухом, как кавалерро ее брата Эррисона, который в качестве алтарного подарка перед балом поднес брату дешевого Святого Горио, купленного за три фунта у разносчика на пья’Сегрегато, и Эррисону пришлось весь вечер ходить с этим позором на рукаве, хотя Эррисон и сам олух, можно было подумать, что ему все равно, а вот мама чуть от стыда не умерла. Но главный Ритин конек - это заверения, что родители ее непременно вот-вот заберут из монастыря - если не сегодня, то завтра: каждый день Рита ходит по морозу к Белой Лестнице, соединяющей второй этаж с первым, и спрашивает солдат, не приходил ли за ней денщик ее отца или горничная ее матери, — а пока Рита бегает по городу, Мелисса вместо нее распушивает бахрому на гобелене, над которым они работают с Сонни, Самаррой, Адамом и Файем, и выпрямляет эту бахрому горячим утюжком, чтобы сестры не заметили Ритиных похождений. Впрочем, теперь, когда всем можно говорить о войне, у Риты появился новый конек, - теперь Рита, не переставая, изобретает наказания ундам «за все, чего нам пришлось натерпеться». Например, вчера во время ежеутренней пятнадцатиминутной «боевой беседы», которую Зюсс проводит с каждой командой, Рита спросила Зюсса, почему бы после войны не переселить всех ундов в синий лес Венисфайн и не выпускать, чтобы ундам пришлось ковылять по земле и задыхаться на воздухе, чтобы их там ели волчки, нападающие стаей по тридцать сразу и рвущие каждого, кто им попадется, на мелкие кусочки, а еще - чтобы и их, и дезертиров там поубивали разбойники. Зюсс посмотрел на Риту очень внимательно и сказал, что видит, как ей тяжело, но ненавидеть врага вредно, - это мешает его понимать. Рита смутилась и с тех пор вываливает все свои кровожадные идеи на свою команду, - например, вот в такие часы, в мастерских, когда деться от Риты совершенно некуда. Но хуже всего, когда Рита начинает говорить про габо и поглядывать на Агату, - говорить, что габо так ненавидят людей, что обязательно сговорились бы с ундами, если бы не были настолько тупыми и ленивыми, что на войне от них и проку-то никакого нет, и что она специально спросила капо Зюсса, почему его солдаты не поднимутся на самые верхние этажи и просто не перебьют всех габо, - веди габиона-то теперь у армии предостаточно, - а майстер Зюсс сказал ей, что… Вот только Рита всегда не договаривает, что именно сказал ей майстер Зюсс, - делает вид, что укололась иголкой или что ее отвлекло нечто очень важное, так что Агата уверена, что и разговора-то такого никогда не было; но сердце у нее в эти моменты колотится так, что она заводит руки за спину и впивается ногтями себе в запястье. “Я больше никогда не буду убивать”, - думает Агата, - “никогда, никогда, никогда”. Она смотрит вниз, на лежащие у нее на коленях куски материи. У нее ничего не получается с волосами, она их только рвет и сбивает в колтуны, и поэтому ей приходится чинить рюкзаки для каши и медикаментов. Агата осторожно понимает глаза на Ульрика: он сидит рядом на низкой табуретке, заваленный рюкзаками почти по пояс, - от волосяных красителей у него пухнут пальцы и поэтому все, что он может - это нашивать на рюкзаки щит святой Агаты. По лицу Ульрика совершенно непонятно, хочется ли ему отлупить Риту недошитым рюкзаком: кажется, Ульрику вообще никогда не хочется никого отлупить. Несколько дней назад во время «боевой беседы» Зюсс рассказывал им, как людям важна победа и как один капо милитатто во время подводной битвы у подножия Ма’Серпино перерезал себе горло габионовым когтем, когда понял, что его команда проиграла решающий бой ундам, - потому что решил, что не заслуживает жить дальше. Все ошеломленно замолчали, и тут Ульрик тихо сказал: «Если так будет поступать каждый капо милитатто, проигравший бой, у нас скоро некому будет воевать». Зюсс и Ульрик тогда долго смотрели друг на друга, а потом Зюсс мягко сказал, что военная беседа окончена, и попросил Ульрика задержаться, и Агата дорого дала бы за то, чтобы послушать, о чем они говорили. А вот сейчас Ульрик сидит и, кажется, слушает Риту очень внимательно, - как если бы ему правда были интересны ее фантазии про то, чтобы выгнать всех ундов из-под воды в синий лес Венисфайн или про то, что люди обязательно победят, потому что профетто теперь быть не запрещено и всех профетто призвали в армию, и они все знают, что делается под водой, поэтому люди давно бы победили, вот только выиграть войну мало - надо, чтобы унды ее как следует запомнили, и так далее, и так далее, и так далее, и вдруг Рита, безо всякого перехода, дергает Мелиссу за кончик косы, свисающий между лопаток. Вплетенные в Мелиссину косу серебрянные пластинки с историей пленного лиса, танцующего перед тремя наказанными девицами из ордена Святого Макария, громко звякают, Мелисса вздрагивает, а Рита вкрадчиво говорит:
- Ах, Лисси, как же хорошо, что твой Торсон делает что-то важное для нашей армии! Я часто молюсь по ночам Святому Торсону, чтобы его капо заставил его хоть немножечко побегать и попотеть.
Мелисса недоуменно смотрит на Риту. В швейном зале повисает тишина: с тех пор, как капо милитатто Зюсс сказал, что Мелисса вправе гордиться своим Торсонм, она, бедняжка, чуть ли не каждый день умоляет Зюсса рассказать ей, что Торсон делает для армии или хотя бы где он находится, но Зюсс только гладит ее по голове и говорит: «Какое, наверное, счастье, когда тебя так любят!», - да вот только от Мелиссы осталась всего лишь бледная тень, и она приносит дары своей святой по семь раз в неделю, — маленькие домики из хлеба, —- и Агата понимает, что это значит. Сейчас Мелисса растеряна, губы у нее приоткрыты, как у младенца; она всегда счастлива поговорить про своего Торсона, но отлично понимает, что что-то не так - вот только что?
— Я просто волнуюсь за вас, сладкие вы ангелочки, - говорит Рита нежнейшим голосом, перекидывает на грудь две толстых, длинных косы, заканчивающихся старинными колокольчиками в форме собачьих голов с высунутыми языками и умильно склоняет голову на бок. — Просто беспокоюсь, что если наш Торсон не похудеет, твоих коротеньких волос может не хватить ему на обручальные браслеты.
Щеки Мелиссы медленно расцветают розовым огнем, - снизу вверх, как если бы этот огонь поднимался у нее из груди. Она опускает голову очень низко. Иголка в ее пальцах дрожит так, что следующим стежком Мелисса загоняет острый кончик себе под ноготь, и Ульрик ведет ее к сестре Гормине - промыть ранку, взять пластырь.
...Самое худшее - это скрип снега, снег - предатель. «Лети», - говорит себе Агата, - «лети», - и представляет себе, что не идет за Ритой по хрупкому, жесткому утреннему снегу, а летит над ней на спине маленького габо Гефеста, - и шаги Агаты становятся плавными, длинными, и ей кажется, что снег на почти пустой Милионной улице перестает хрустеть под ее ногами. Во всяком случае, Рита ни разу не оборачивается, - она так спешит, чтобы вернуться незамеченной до обеда, так надеется, что вот сегодня, именно сегодня тот самый день, когда за ней пришлют, что ей даже в голову не приходит оглянуться. Они перебегают по левому рукаву двойной мостик над пья’Паоло, сворачивают на Счастливую улицу, - темную и очень холодную даже в самые солнечные дни, - снег на карнизах здесь не тает никогда, потому что огромная статуя Святого Алоизуса не дает солнцу заглянуть в здешние окна. Если бы Агату спросили, где она сейчас, она бы подумала «над Пья’Паоло», они, дети, все так и говорили - «над ма’Риальте», «над са’Тичелло», а взрослые поправляли их: «у Святого Алоизуса», «у Святого Торсона», «у Святого Лорентия», но это не помогало, и только Ульрик терпеливо запоминал, где стоит какая статуя, да маленькая Сонни, отличница из отличниц, всегда старалась делать все, как надо. За статуей Священнопризванной Дюкки Мелиссы, которая как раз очень нравилась Агате, - коротко стриженная, в пиджаке, в очках, похожая на Агатину маму, с гербом, на котором печальный бычок тащит огромное перо, - Рита поворачивает направо - и вот уже бежит вниз по огромной белой лестнице, и Агата бежит за ней, топая и пыхтя в своей перьевой, жаркой шубке, совсем не боясь, что Рита заметит ее или услышит ее шаги в этом крике, гаме и столпотворении: сейчас главное — не упустить Риту из виду, а дальше все будет просто. Конечно, Рита включит все свое обаяние, будет кокетничать с солдатам напропалую, — и, конечно, она убедит солдат посмотреть списки тех, кто сегодня прошел по лестнице (как будто посланцы ее родителей сами не могли бы найти дорогу в монастырь!), - и, конечно, ни ее мамы с папой, ни их прислуги в этом списке не будет. А вот обратно Рита пойдет медленно, очень медленно, и шаги ее будут тяжелыми, как у бычка Священнопризванной Дюкки Мелиссы, и Агата будет красться за Ритой, подкрадется совсем близко - и возле узенькой расщелины, в которую виден парк па’Дополи, она со всей силы толкнет Риту на правый рукав мостика. Мостик тут такой короткий, что Рита не успеет затормозить и наверняка пробежит весь правый рукав, - вот так-то, пусть ее желание исполнится, пусть ее заберут, да только Агата может представить себе триста способов, которыми Рита об этом пожалеет. В конце концов, видала Агата Ритиного папу, - а еще Агата видела брата Цейсса. Про брата Цейсса все знали, что когда его дочь Камилла год болела двоедушием и каждый день то рыдала и до крови расчесывала себе руки, а то хохотала, обнималась со всеми, рвалась сделать всю работу, какая была в монастыре, и потом чуть не падала замертво от усталости и снова рыдала, он две ночи молился перед алтарем у себя в офисе и поливал статую своего святого теплой водой со своей кровью, а потом пошел к мостику у Святого Цейсса, далеко-далеко, аж за Васильевской пустошью, и перешел его по правому рукаву, и вернулся обратно. И в результате Камилла больше никогда не рыдала и не хохотала, — она просто сидела у себя на кровати и молчала, и смотрела вниз, и что бы брат Цейсс ни делал, что бы ни говорил, она только повторяла: “У меня все хорошо, папа”, и так длится по сей день. Агата очень-очень надеется, что Ритино желание исполнится совсем быстро, потому что при мысли о том, как Рита расплатится с Агатой за эту выходку, у Агаты в животе начинает кататься тяжелый ледяной шар, - но Агата говорит себе, что ей на это наплевать, так-то.
Уворачиваясь от чужих локтей, плеч, рюкзаков и чемоданов, Агата несется вниз по лестнице, стараясь не упустить Риту из виду, - и вдруг слышит удивительное: кто-то смеется. В день, когда ее команда поднималась с первого этажа на второй, лестница бубнила, кричала и плакала, это Агата запомнила очень хорошо, - и потом, когда навьюченной рюкзаком Агате доводилось оказываться рядом с лестницей, голоса лестницы всегда вели себя именно так: бубнили, кричали и плакали. А сейчас там, внизу, рядом с солдатами, кто-то смеялся, - и не один человек, а целая толпа. Даже Рита растеряна и вытягивает шею, пытаясь понять, что происходит. Агата стоит несколькими ступеньками выше - и ей отлично видно, что какая-то сгорбленная, завернутая в серые лохмотья старушка со свалявшимися волосами перебегает от солдата к солдату, пытаясь сунуть им в руки грязный маленький сверток.
— Купи, сыночек! - очень высоким, дребезжащим голосом выкрикивает старуха. — Отличная рыбка, почти не тухлая, сама поймала, голыми руками из лужи вытащила! Только у вас, солдат, денежка-то и есть, у нас ничего не осталось!
Толпа злобно хохочет, Агата видит, как спины солдат напрягаются, один из них пытается отодвинуть старуху в сторону, но та не сдается и тычет своим отвратительным свертком чуть ли не в лицо соседу:
— Купи, сыночек! - приговаривает она. — Отличная рыбка, сама бы ела, да только нам, простым людям, не положено рыбку-то есть, это у вас, солдат, в пайках рыба, а нам теперь рыбки ни купить, ни поймать, ничего, у нас в пайках только сухари да овес, — вот, случайно рыбку в луже нашла, да и ту вам принесла!
— Вот я тебя сейчас, старая коза, в тюрьму загоню, - рявкает, не выдержав, один солдат, - но из толпы чей-то голос выкрикивает:
— Не смей, скотина, так с ней говорить! Вы сытые, а мы воду с сухарями пьем, и вы же нас еще наверх не пропускаете!
— Это кто сказал? - орет, багровея, солдат и делает три шага вперед. — А ну, покажись!
Внезапно в ответ на эти слова что-то вылетает из толпы и бьет солдата по лицу, - всего лишь скомканный грязный платок, но солдат приходит в такую ярость, что, ругаясь и орудуя прикладом, начинает расталкивать толпу в поисках виноватого.
— Встать на место! - орет его капо милитатто, но в образовавшуюся брешь уже рвется толпа, и Агата больше не видит Риту, Агата больше не видит, что у нее под ногами, Агату разворачивает и несет прямо на перила лестницы, еще несколько секунд — и ревущая, визжащая толпа, которую безрезультатно пытаются сдержать солдаты, просто размажет ее о резные перила, - и вдруг чьи-то руки дергают Агату в сторону, дурно пахнущее тело заслоняет ее от толпы и, ободрав Агате щеку, вместе с ней сквозь зазор в резьбе проваливается куда-то вбок, и кубарем катится вниз по снегу, и Агата изо всех сил пытается отбиваться, и вдруг ей кажется, что все это уже когда-то было, - снег, сугробы, падение, чьи-то сильные руки, — она царапается, кусается, пинается, но ее держат крепко, ей кричат в ухо:
— Агата! Агата! Агата! Это я, детка! Это я! Это я!... — и вдруг Агата узнает этот голос и замирает в той нелепой позе, в которой была, и видит над собой перепачканное лицо старухи, серые лохмотья, коротко остриженные волосы под сползшим грязным париком, и чувствует пробивающийся сквозь вонь тухлой рыбы такой знакомый, такой родной запах.
И тогда Агата говорит слово. Агата говорит:
— Мама!!!..
«...Однажды хитрый и нахальный лис Тимоно поспорил с другими зверями, что проберется на женскую половину монастыря, в котором живет орден Святого Макария (самый странный орден во всем Венискайле, потому что тамошние мужчины живут отдельно от женщин, а монахам и монахиням нельзя вступать в брак ни с кем и вообще любить никого, кроме своего святого). Лис Тимоно клялся, что проведет в монастыре всего один вечер - и самая красивая монахиня ордена согласится забыть о Святом Макарии и выйдет за него замуж. Монахи и монахини этого ордена», - продолжал папа, а Агата сладко слушала его, свернувшись клубочком под одеялом, - маленькая пятилетняя Агата в маленькой кроватке, в маленькой комнате с волшебными тенями от волшебного фонаря, плывущими по стенам, - «никогда в жизни не спускались ниже своего четвертого этажа, потому что там их подстерегали сплошные искушения, — да и вообще им разрешалось впервые покинуть монастырские стены, только когда им исполнялось восемнадцать лет. За день до того, как одной прелестной монахине должно было исполниться восемнадцать лет, лис всячески вычесал, выгладил, почистил и умаслил свою шерстку так, что она блестела на солнце, как красное золото, и стал поджидать монахиню у дверей монастыря, зная, что она наверняка мечтает о своей первой в жизни прогулке. Когда монахиня вышла, щурясь от нежного весеннего солнца, и увидала сверкающую, прекрасную шкуру лиса среди зеленой травы, она восхищенно вскрикнула и бросилась гладить эту красоту. Шкура лиса была такой нежной, такой мягкой, такой теплой, что молодая монахиня воскликнула: «Наверно, сам святой Макарий послал тебя мне в дар!» Тогда лис засмеялся и ответил: «Вот еще! Нужен мне святой Макарий! Нет, я пришел сам, потому что весь лес говорит о твоей красоте, и я решил на тебя посмотреть. Ты и правда недурна: давай-ка бросай своих скучных монахов и своего строгого святого и становись моей женой». Молодая монахиня тут же отдернула руку и вскочила: она решила, что ее искушает злой дух. «И вовсе я не злой дух!» - возмущенно сказал лис («И вовсе я не злой дух!» - с наслаждением говорила Агата хором с папой). - «Я лис, причем очень качественный лис, и я обещаю тебе, что твоя жизнь со мной будет ничуть не лучше, чем в монастыре: я запрещу тебе выходить из дому, не спросив у меня разрешения, ты будешь с утра до вечера молиться за мое здоровье и заботиться о том, чтобы в доме было чисто и сытно, тебе нельзя будет общаться с мужчинами, я буду наказывать тебя за любое отступление от правил, а еще ты будешь уверена, что я святой и лучше меня никого в целом мире нет». Звери, слушавшие этот разговор из-за кустов, чуть не расхохотались; они подумали: «Вот же дурак наш лис! Надо было предлагать ей все наоборот! Сейчас она посмеется над ним и уйдет!» Но, к их огромному удивлению, монахиня опустила и сказала: «К счастью, все это я умею. Но можно ли мне будет за это иногда гладить твою прекрасную шкурку, сияющую, как красное золото?» «Если ты сумеешь очень угодить мне», - важно сказал лис, - «И то не чаще раза в неделю и обязательно мытыми руками. Хватит стоять и смотреть на меня, бери меня на руки и неси в мою нору; сегодня тебе предстоит копать до полуночи, чтобы она стала достаточно большой для двоих». Молодая прекрасная монахиня осторожно взяла лиса на руки и понесла в лесную чащу, а он только и делал, что покрикивал (и тут Агата обязательно покрикивала вместе с папой): «Левее! Правее! Правее! Левее!..» Звери, затаившиеся в кустах, были потрясены и вечером пришли к лису спрашивать, почему он решил вести себя так, а не иначе. «Пообещайте человеку, что все будет не хуже, чем сейчас, - сказал Лис, - и он бросится вам на шею».
И вот теперь Агата говорит себе: «Не реви, не реви, не реви, не реви на морозе, у тебя полопаются губы, не реви, не реви, не реви!» - но слезы все равно катятся у нее из глаз, и она не может понять, что это за слезы, что сейчас ест ее изнутри: тоска по папиному голосу, по домашнему одеялу, под которым можно укрыться от всех бед, по «Белой книге недостоверных историй», из которой ей, маленькой, папа не боялся читать очень взрослые рассказы и объяснять, что к чему, - или все дело в том, что вот эта вот история про лиса и монахиню крутится у нее в голове, потому что — стыдно признаться! - она бы все отдала за то, чтобы вернуться из сегодняшней ночи в сегодняшнее утро, в привычное понятное утро, в монастырскую жизнь, которая казалась Агате такой ненавистной еще несколько часов назад, - и которая была такой понятной, такой простой, такой легкой: даже лалино у Агаты теперь не было, — ундам больше не полагались лало, а после ареста дезертиров на каждого больного приходилось иногда даже и по два лало, нормальных, говорящих. Всех-то и дел у Агаты было - шить рюкзаки да слушать Зюсса, который объяснял, что если мы не отберем у ундов воду, — то есть не заставим ундов быть нашими вассалами и подчиняться нашим законам, - мы никогда не будем чувствовать себя в безопасности. Не надо было бежать по маленькой и кривой улице Святого Марата с ее домами-пирамидами, увенчанными бледно сверкающими под луной полумесяцами, не надо было прятаться за статуями святых и в сыром снегу под мостиками от военных патрулей, не надо было умирать от холода в одном пальто поверх пижамы (потому что при попытке найти в шкафу теплую кофту с капюшоном Мелисса открыла глаза, прошептала «Совсем рехнулась!» и так и осталась сидеть в постели, пока Агата не выскользнула за дверь), а главное - не надо было захлебываться в мыслях о маме, - страшных, темных, непонятных, от которых было предчувствие: когда мама все объяснит, станет только хуже. И еще не надо было думать о том, что Мелисса уже наверняка разбудила сестру Юлалию. Даже здесь, посреди петляющей улицы, на морозном воздухе, Агате мерещится едкий запах свежеокрашенных волос: ее наверняка посадят разбирать волос за волосом длинные, длинные запутанные кудри и крепить каждый волос отдельно на тончайшую шелковую ленту, - хуже этой работы совсем никакой нет.
Пустой рюкзак хлопает Агату по попе. Она страшно продрогла, и можно было бы погреться около расщелин, но каждая расщелина окружена нищими, и Агата боится подойти к ним, - боится этих непонятных, непредсказуемых людей, боится, что они заговорят с ней, боится, что они больны или набросятся на нее и попытаются залезть в ее рюкзак, чтобы найти лекарства (а лекарств-то там и нет!) Агата еще никогда не ходила сама по второму этажу, кроме как от Белой Лестницы до своего монастыря и обратно - за Ритой. От вида прямых широченных проспектов, огромных белых домов и никогда, никогда, никогда не тающего снега сердце Агаты сжимает тоска; даже ее обычное развлечение, - идти близко-близко к заборам, чтобы заглядывать в палисадники, рассматривать стоящие там маленькие статуи святых, находить изображения Святой Агаты или святых своих родителей, - Сергея и Арины, - и пытаться отгадать по дарам, о чем их просят, - сейчас ей не нужно, совершенно не нужно; Агате страшно до тошноты. Ей страшно, что ее остановит военный патруль (чего это девочка с Агатиным Рюкзаком идет одна, а не в Агатиной Четверке?), ей страшно, что на этих огромных холодных улицах можно просто раствориться в воздухе, как привидение, и никто тебя не найдет, ей страшно, что она уже не понимает, где (или над чем) находится - так долго она идет, - но страшнее всего ей из-за мамы.
Мама ничего толком не рассказала про папу, мама не объяснила, почему она здесь, а не воюет под водой, мама не ответила, почему она одета, как грязная старуха, — мама только обнимала Агату, держала ее лицо в ладонях с черными ногтями так, как будто не могла насмотреться, и все вытряхивала из Агатиных волос снег, и все повторяла: “Господи, какое счастье… Я собиралась идти за тобой до госпиталя, до самого госпиталя….” И тогда Агата спросила, чувствуя, как ее отвыкший от слов язык заново учится ворочаться во рту: “Ты меня забираешь?..” И в эту секунду кто-то заорал оттуда, сверху с лестницы: “Вон эта старуха! Она схватила ребенка! Вон она!” - и двое солдат прыгнули в снег прямо через перила, и, по пояс в снегу, стали пробираться к ним, и мама прошептала Агате в ухо, обдавая запахом металла и рыбы и еще чего-то, странно знакомого и совершенно не-маминого, и все толкая и толкая что-то ей в ладонь: “В одиннадцать вечера, девочка, прошу тебя… У моста за Святым Лето… С рюкзаком… У самого моста… Пожалуйста…” В следующую секунду мама, сжавшись в клубок, вдруг покатилась вниз по снежному склону, а солдаты уже тормошили Агату и требовали ответить, в порядке ли она и что ей сказала эта женщина, а Агата кивала и показывала себе на рот, и они поняли, что она не может говорит, и тут сверху раздался удивленный голос капо Зюсса: “Агата? Что ты делаешь здесь?!” И вот Агату, завернутую в шинель капо Зюсса, уже везут в санях в монастырь, и сестра Юлалия, суша ей волосы в дормитории тяжелой щеткой с углями внутри, мягко говорит: “Как бы ты ни скучала по дому, Агата, ты никогда, никогда, никогда не сделаешь так больше. Ты просто не понимаешь, что такое война. До поры, до времени надо просто забыть про первый этаж, девочка. Ты даже не представляешь себе, что с тобой могло случиться”, - и Агата кивает, и крепко сжимает руку в кармане передника, и бумажка, маленькая, свернутая в трубочку бумажка целиком прячется в ее кулак. За ужином капо Зюсс внимательно смотрит на Агату, а Агата совсем не смотрит на капо Зюсса - как не смотрела бы в любой другой день.
Маленькая мятая карта, нарисованная маминой рукой на аккуратно свернутом в тугую трубочку тетрадном листке, говорит Агате, что за статуей Святого Лето надо перейти маленький мостик над узкой и длинной расщелиной. Расщелина странная: обычно из всех расщелин поднимается солнечный свет, бередящий Агате душу, а в этой расщелине, кажется, темно, и пахнет из нее знакомо - и страшно тревожно: так пахло от мамы там, у лестницы, но главное - Агата уже знает этот запах, она знала его раньше, и с ним было связано что-то плохое, и не просто плохое - ужасное, и вот-вот Агата вспомнит, что именно, вот-вот, вот еще секунду… Здесь даже нищих нет, такое это странное, дальнее, нехорошее место. Из темной расщелины все-таки поднимается тепло, Агата на несколько секунд приседает - и вдруг слышит шаги, которые ни с чем нельзя спутать: пять человек идут в ряд, погромыхивая оружием, и никакой рюкзак ордена Святой Агаты, никакая монастырская форма не помогут девочке, забредшей в эту часть города, где вместо роскошных белых домов, в каждом из которых весной и осенью дают балы, стоят редко, как больные зубы, темные маленькие домики, а в крошечные самодельные санки вместо лошадей запряжены двойками и четверками огромные злые лисы. Агата, скрючившись изо всех сил, ныряет под раздваивающееся основание мостика и злобно думает, что тут если кто и сможет напасть на дуче или ка’дуче, то только ребенок помладше Агаты. Патруль совсем рядом, Агата понимает, что ее укрытие никуда не годится, если хоть один солдат повернет голову в ее сторону, он увидит ее торчащие из-под мостика коленки, - и в эту секунду чья-то рука крепко хватает Агату за ногу, и Агата орет. Она дрыгает ногой, вцепившись руками в крепления моста, она орет от ужаса, забыв и о маме, и о солдатах, и обо всем на свете, но страшная рука, высунувшаяся из расселины, держит ее мертвой хваткой, - и вдруг Агата видит на этой руке такой родной, такой знакомый тонкий, изящный, темно-коричневый обручальный браслет с переплетенными буквами “А” и “С” и маленькой перламутровой лилией. Разжав от изумления руки, в следующую секунду Агата с воплем проваливается в расщелину, до крови обдирая себе щеку о торчащие из земли алые корни вероломки.
Агата жива. Еще когда она была совсем маленькой, она научилась очень хорошей вещи, помогавшей ей не бояться, даже когда бывало совсем-совсем страшно, - например, когда Мелисса и Лора убедили ее спрыгнуть из второго этажа заброшенного Дома с Одной Колонной, все лестницы которого давно сгнили (а сами, конечно, только стояли внизу и пищали от ужаса), или когда надо было перелететь через двор колледжии на тарзанке, которую Марк и Мирра закрепили в раме дормитории мальчиков, влететь прямо в окно кухни, засунуть себе под рубашку две пачки крошечных кексиков, приготовленных ко дню Куоре Милитатто, Храбрых сердец, а потом так же, на тарзанке, вернуться обратно. Агата сама изобрела этот невероятный план, - прежняя, бесстрашная, дерзкая, сильная Агата, Агата - будущее Сердце своей команды, и кому, кроме Агаты, было его осуществлять? - но как же грохотало от ужаса ее собюственное сердце, когда она стояла на подоконнике дормитории, а окно кухни напротив казалось таким крошечным, а балка, за которую крепилась тарзанка (Агата раньше в жизни не прыгала с тарзанкой!), предательски скрипела, - и все смотрели на нее, на Агату, и отступать было нельзя, совершенно нельзя, и тогда Агата мысленно сказала себе волшебные слова: “Максимум - сейчас я умру”, и вдруг все стало совсем не страшно: все рано или поздно умрут, это каждый знает, и Агата прыгнула, и потом, ночью, она была единственной, кто не притронулся к кексикам, - пожимала плечами и говорила: “Я как-то их не очень, если честно”, хотя у нее аж слюнки текли, - но то, как на нее смотрели в этот момент, стоило тысячи кексиков. И вот сейчас, вот прямо сейчас, когда рука со таким знакомым браслетом схватила ее за ногу и дернула вниз, ей бы, Агате, хотя бы минуточку, хотя бы несколько секунд постоять спокойно, вдохнуть, и выдохнуть, и закрыть глаза, и сказать себе: “Максимум - сейчас я умру”, - и она бы, может, сама прыгнула бы в эту самую страшную, темную расщелину добровольно, - но у Агаты нет ни секунды, она летит вниз, спиной вперед, и орет от страха, и понимает, что это конец, конец, и вдруг у нее под спиной оказывается что-то очень упругое, такое упругое, что Агату подкидывает вверх раз, и второй, и третий, как если бы она упала на очень пружинистый матрас. Агата вскакивает на ноги и сжимает кулаки, пытаясь устоять на этой пружинистой поверхности, и вдруг свет факела, кажущийся в этой темноте ослепительно ярким, ударяет Агату по глазам, и родной голос говорит оттуда, из темноты:
— Детка, это я! Это я, это я, Агата!..
…Они идут уже как минимум полчаса - мама с маленьким факелом впереди, Агата - сзади. Идти очень странно, потому что пол под ногами у Агаты мягко пружинит: с одной стороны, хочется все время подпрыгивать, а с другой стороны - приходится балансировать руками и хвататься за торчащие со всех сторон ветки лазурника, чтобы не потерять равновесие. От нежного, сладкого и горького одновременно, запаха лазурника у Агаты немного кружится голова: сначала этот запах кажется очень приятным, а потом начинаешь понимать, что в нем есть что-то мясное и странное, и Агате всегда было от него не по себе, хотя Мелисса очень любила лазурниковое мыло и пахла им часто. Кроме того, мама постоянно повторяет: “Смотри под ноги, детка, смотри под ноги”, - потому что в полу этого невероятного лаза то и дело попадаются глубокие дыры, куда так и норовит провалиться Агатина нога. Там, куда падает свет факела, стены, пол и потолок лаза кажутся невероятной глубины изумрудного цвета, но мечущиеся тени не оставляют никаких сомнений: все это синее, темно-темно синее, и если смотреть вниз, в просветы, то видно, что там, внизу, мягко колышется на рассветном ветру синяя, как вечернее небо, трава страшного синего леса Венисфайн, и Агате, кажется, удается разглядеть в таком просвете двух волчков: они стоят, принюхиваясь, и смотрят вверх, и у Агаты екает сердце. Агата все идет и идет за мамой, а прорубленный в кронах лазурника проход все петляет и не кончается, - один раз Агату задевает хвостом по лицу большая белка-чернозубка, а другой раз чуть не влезает рукой в полное крошечных крапчатых яиц, выстеленное алыми перьями гнездо заполошника, и от воспоминаний о совсем других птицах в лесу Венисфайн Агате на секунду делается дурно. Ей невыносимо хочется спросить у мамы, долго ли еще идти, но почему-то у нее не поворачивается язык: эта мама — какая-то совсем другая мама, родная и чужая одновременно, и перед этой мамой Агата не хочет быть слабой. Раньше Агата никогда не видела маму в форме милитатто - разве что на старых фотографиях, еще из колледжии, где мама с папой совсем молодые и худенький папа смотрит на маму, только что вернувшуюся с тренировки, с блестящим от пота лицом, восторженно и влюбленно. Сейчас мамина форма испачкана и грубо заштопана в нескольких местах, и почему-то это очень пугает Агату, но Агата совсем не понимает, почему. “С другой стороны”, - думает Агата, - “если ты целыми днями ловишь дезертиров в кронах Венисфайна, вряд ли тебе удастся выглядеть так, как будто ты на парад собралась”. Почему-то эта мысль совсем не успокаивает Агату: ей вдруг представляется, как мама подходит к маленькой танцовщице Кире, долго смотрит на нее и спрашивает:
— Хорошо ли заживают ваши руки?..
Чтобы отогнать эту мысль, Агата трясет головой так, что ей приходится изо всех сил вцепиться в какую-то корягу, - иначе она точно упала бы. Внезапно коряга под рукой Агаты резко проворачивается вниз, и от этого натягиваются две тугих веревки: ветви лазурника с шелестом и скрипом раздвигаются, в стене лаза возникает дыра, Агата испуганно отскакивает - и мамина рука ложится ей на плечо.
— Здесь, - говорит мама, — и они делают шаг вперед.
У человека, сидящего возле костра боком к Агате, лицо такое радужное, как будто он пробыл под водой три месяца, а вынырнул пять минут назад. Но человек поворачивается к Агате и она видит, что радужность его - ничего особенного: просто отблески пламени делают ее пугающе яркой - и по-своему прекрасной. Всего у костра человек семь или восемь, молодой мужчина что-то готовит на двух больших вертелах, две женщины переговариваются между собой, чиня арбалеты. С появлением Агаты беседа прекращается. Все смотрят на Агату, а Агата смотрит на всех - и у нее создается странное впечатление, что охотники за дезертирами должны выглядеть как-то совсем не так.
— Господи, да она совсем ребенок, - вдруг говорит радужный мужчина. - Все это какое-то безумие. Я против.
— Я учту твое мнение, - сухо говорит мама Агаты.
— Она проболтается, - говорит радужный человек и в упор смотрит на Агату. — А если не проболтается, то струсит. А если не струсит, то ничего не сможет придумать. А если и сможет придумать, то не сможет сделать. Все это какое-то безумие. Я категорически против.
— Хватит, Оттер, - ласково говорит женщина с маленьким арбалетом, - такой был у Агатиного папы, но папа ненавидел из него стрелять, он вообще ненавидел стрелять. — Здравствуй, Агата.
Радужный человек резко встает и исчезает, - Агата вдруг понимает, что из этой “залы” в разные стороны расходится еще несколько синих коридоров.
— Не сердись на Оттера, девочка, - говорит вторая женщина, - пожилая, седая, мускулистая, с короткой стрижкой и длинным коричневым шрамом на шее. — Ему здорово досталось, и он нервничает.
— Голодные? - спрашивает первая женщина.
Агата вдруг понимает, что она страшно голодная, но на всякий случай отрицательно мотает головой. Тогда молодой человек снимает с вертела кусочек беличьего мяса, кладет его на хлеб и протягивает Агатиной маме.
— Поешьте с нами, Азурра, - говорит он.
На секунду Агате кажется, что ее ударили ногой в живот. “Мне послышалось”, - говорит Агата себе, - “Мне послышалось, послышалось, послышалось”. Она смотрит на маму, а мама совсем не смотрит на нее, - мама смотрит на молодого человека, и тот начинает медленно заливаться краской. “Послышалось”, - говорит себе Агата и закрывает глаза. - “Нет, нет, нет”, - и тогда мама мягко обнимает Агату за плечи и шепчет ей в макушку:
— Пойдем, детка, нам надо поговорить.
Плечи у Агаты словно бы стали деревянными, и ей кажется, что мамина рука весит, как пять рулонов ткани для рюкзаков, которые Агате каждый день приходится таскать с монастырского склада в мастерскую. “Послышалось”, - думает Агата, - “Послышалось, послышалось, послышалось. Он сказал “подруга”. Или “лазутчица”. Или….”
— Он сказал “Азурра”, - вдруг говорит мама.
И тогда Агата, не выдержав, отшатывается в сторону. Что-то происходит с ее зрением: она смотрит себе под ноги и в полутьме синего лаза, освещаемого только маминым факелом, видит все так четко, как если бы стояла на залитой светом поляне, - каждую прожилку на блестящих твердых листьях лазурника, которые не гнутся, а только ломаются, и тогда выступает жемчужный сок, от которого на языке бывает сначала очень сладко, а потом очень горько; каждую сухую пленочку внутри крошечных, размером с Агатин детский наперсток, половинок крапчатой яичной скорлупы; каждую набухшую, мясистую почку, которые папа умел готовить с медом и орешками и которые сейчас лежали в миске перед женщинами, чинящими арбалеты. Только маму Агата не видит, потому что не может себя заставить к ней повернуться и поднять глаза. Но мама здесь, мама стоит рядом, и Агата чувствует, что мамино тело сейчас тоже как деревянное и что мама тоже не знает, куда девать руки.
— Почему? - спрашивает Агата шепотом.
— Потому что я не могу убивать ни за что, — отвечает мама, тоже почему-то шепотом. — Это плохая война, Агата.
— Но ведь унды возьмут нас всех в рабство, - говорит Агата, и ей вдруг кажется, что слова это какие-то ненастоящие, что кто-то говорит эти слова за нее, говорит ее отвыкшим говорить языком, а она вообще не понимает, что они значат, и тогда она поспешно добавляет: — И затопят наш первый этаж, и наш дом, и книжную лавку святого Лорио, и собор са’Марко, и заставят нас жить под водой, и это будет ужасно, а ты бросила папу, и всю свою команду, ты оставила их всех, ты же Меч своей команды, они там, под водой, а ты прячешься здесь, как белка, как поганая белка, и ты бросила папу, ты бросила там папу, и это разобьет ему сердце! - кричит Агата, и вдруг понимает, что слезы катятся у нее по лицу, и вдруг ей хочется, чтобы мама увидела эти слезы, чтобы маме стало больно от этих слез, так больно, как больно сейчас самой Агате, и тогда Агата поворачивается к мама -- и видит, что мама тоже плачет.
Это так страшно, что Агата бросается к маме, обхватывает ее руками изо всех сил, вжимается в нее, и они стоят, покачиваясь на упругом полу из спутанных веток, и все не отпускают друг друга, а когда отпускают, Агата понимает, что огромный груз больше не давит ей на плечи, и только в груди у нее горячо и больно, и они с мамой сидят, скрестив ноги, привалившись плечами друг к другу, и молча строят пирамидку из скорлупок, шаткую пирамидку, которую надо окружать листьями и веточками, чтобы она не развалилась, а когда она все-таки разваливается, мама говорит:
— Я не могу убивать ни за что, Агата. Это плохая война.
— Почему? - спрашивает Агата шепотом.
— Потому что мы начали ее от жадности, и от глупости, и от злости, — говорит мама. — Мы начали ее ради жемчуга и мяса нотатто, и чешуи нотатто, и ради крови алмазных моллюсков, и ради того, чтобы иметь право наводить свои порядки в Венисвайте, и ради того, чтобы унды добывали нам на Глубоких этажах “жирный уголь”, а мы угрозами и плетьми отправляли их обратно, и они бы десятками погибали от когтей форлорнов. Я не могу, Агата, я не могу.
— А папа может? - спрашивает Агата очень тихо.
Мама молчит, и тогда Агата быстро спрашивает:
-- Они затопят первый этаж, да? Унды затопят первый этаж, правда?
— Глупости, детка, - мягко говорит мама, - это невозможно, нельзя поднять уровень воды, это все сказки.
— Тогда почему все хотят бежать на второй? Почему лестница? Почему все? — медленно спрашивает Агата. Ей ужасно не хочется задавать этот вопрос, потому что она уже понимает, каким будет мамин ответ, но у нее больше нет сил притворяться, и она начинает аккуратно раскладывать скорлупки квадратом, по десять в каждый ряд.
— Мы проигрываем, Агата, - говорит мама. — Бои больше не идут под водой. Бои идут на первом этаже.
Агата пытается посчитать, сколько скорлупок она уже выложила в полоску - и не может: от слез у нее двоится и троится в глазах, а вытереть их нет никакой возможности, - все руки у Агаты в липком соке лазурника, того и гляди - ресницы склеятся так, что потом глаз не откроешь, и поэтому Агата трется лицом о мамино плечо, царапает висок о погон, перевитый потрепанной оранжевой лентой.
— Где папа? - спрашивает она тихо.
— Недалеко, - так же тихо отвечает мама. — Тут, недалеко от леса. Их отряд бьется за… Неважно. Недалеко. Я знаю, что с ним все в порядке, детка. Ему тяжело, но с ним все в порядке.
— А профетто? - вдруг осеняет Агату. — Как же профетто? Они же все видят под водой, все, что делают унды, почему же они, но, не раскусили все планы, это же так просто?
— Ты знаешь, что такое рыба-паллоне? - спрашивает мама.
Агата всхлипывает и отрицательно мотает головой.
— Они размером с дом, - говорит мама, - огромные шары с четырьмя рядами выпученных глаз. Они живут на самых глубоких этажах Венисвайте, глубже двадцатого, что ли. В самом начале войны унды убили и высушили несколько десятков таких рыб и сделали из них что-то вроде кораблей; представляешь себе - корабль, который плавает под водой? Унды никогда не проносят туда воду, и мы совсем не знаем, что там внутри, - а они покидают паллоне только ради боев. Все, что могут профетто - это видеть наших убитых солдат под водой.
Торсон… Агата представляет себе, как Торсон опускает лицо в воду и видит тела, тела, тела и огромных, размером с дом, мертвых выпотрошенных рыб, превращенных в подводные корабли, и от слез сгибается пополам. Мама гладит ее и баюкает, совсем как маленькую, и если бы Агату спросили сейчас, правы ли были монахи, запрещавшие говорить о войне, она бы сказала: “Да, да, да”, а потом - “Нет, нет, нет”, а потом снова - “Да, да, да”. Вдруг Агата чувствует, что что-то изменилось: одна рука мамы по-прежнему гладит ее по спине, а вот другой мама, кажется, отмахивается от кого-то, под чьими ногами пружинят соседние ветки. Агата поднимает заплаканное, покрасневшее лицо - и видит Оттера: на лице у него странное выражение, смесь сочувствия и презрения, но он здесь явно не для того, чтобы поучаствовать в их с мамой разговоре.
— Время, - говорит Оттер.
— Я помню, - холодно отвечает мама, и Оттер исчезает, но Агата подскакивает, как ужаленная: время! Она даже не представляет себе, сколько времени прошло с момента ее ухода из монастыря, а ведь ей еще надо добраться в начало лаза, и бог весть, как выбраться из трещины обратно наверх, и добежать до монастыря, и страшно даже представить себе, что будет, если она опоздает к подъему. Агата вскакивает на ноги и озирается, - ей совершенно непонятно, куда идти и как выбираться, - и тогда мама тоже встает и говорит, глядя на Агату серьезно и смущенно:
— Детка, мне нужна твоя помощь.
***
—…Но кто? - спрашивает Агата.
— Мы не знаем и это неважно, - говорит мама печально. — Это мог быть кто угодно из них, из тех, кого арестовали у вас в госпитале. Поверь мне, мы никого не осуждаем: мы не знаем, что им пришлось вынести, и боимся самого худшего. Святые помоги им, они наши товарищи и друзья, и сейчас совершенно неважно, кто из них проговорился. Важно - что нам нельзя больше оставаться здесь, Зюсс знает, где нас искать. Я не боюсь за своих, Оттер и Марианна заменят меня, кроны Венисфайна огромны, а есть еще и Венисфайн нижний, - я расскажу тебе про него когда-нибудь, когда все будет позади. Но я - другое дело, Зюсс будет охотиться на меня, как собака на лиса. Мне надо уходить из Венисфайна насовсем.
Агату вдруг осеняет гениальная идея, - и сердце ее начинает биться быстро, так быстро, словно она летит из окна в окно на тарзанке.
— Нищая! - говорит Агата. - Мы сделаем тебя нищей! Я принесу тебе старую монашескую одежду, рваную, монахи ее не выбрасывают, ее надо хоронить, как человека, потому что она посвящена Святой Агате, как человек, поэтому она лежит в специальной комнате и ждет похорон, и даже знаешь, что? Я возьму мужскую одежду! У тебя же короткие волосы, а я возьму одежду побольше, а под шубой вообще ничего не будет понятно, и мы перемажем тебе лицо, и ты будешь жить у теплой расселины, и мы будем носить тебе кашу, и в Добрый день ты будешь приходить в монастырь мыться и есть, представляешь, прямо у Зюсса под носом! Представляешь?! Представляешь, мама?! И мы сможем даже видеться каждый день и смеяться над Зюссом и никто никогда не догадается!..
Мама и правда смеется, - в первый раз с тех пор, как Агата свалилась внутрь синих крон Венисфайна спиной вперед, и от маминого смеха Агата вдруг словно утопает в самой теплой, самой пушистой шубе на свете.
— Моя умная светлая девочка, - говорит мама и прижимает Агату к себе. - Ох, как бы это было хорошо. Но так нельзя, киса. Мой портрет теперь наверняка есть у каждого солдата: специальные художники умеют рисовать портреты с чужих слов. Мне нужна твоя помощь, детка, - но совсем другая помощь: мне нужно пробраться в Венисальт.
На секунду Агате кажется, что она ослышалась. Но мама повторяет:
— Мне нужно попасть в Венисальт, - и Агата понимает, что мама говорит совершенно серьезно.
— Я не понимаю, - говорит Агата.
— Это самое надежное место во всем Венискайле, - терпеливо говорит мама. - Там меня никогда не будут искать. Там мои друзья. Там никого не интересует, что ты делаешь или думаешь. Венисальт - самое свободное место во всей Венисане, Агата.
— Но ведь там ничего нет, - говорит Агата в ужасе. - И ядовитый воздух, и преступники, и… и ядовитый воздух!
— Далеко не все преступники - преступники, детка, - говорит мама. - А про воздух - в Венискайле в последнее время тоже дышать нечем, поверь мне. Я беде в полном порядке, я тебе обещаю.
“Но в ворота Венисальта проходят только один раз!” - хочет закричать Агата. - “Ты оставляешь меня здесь! Ты оставляешь меня и папу здесь навсегда! ” - и мама, кажется, понимает ее мысли, и бросается к Агате, и обнимает ее, и шепчет, что она найдет способ, что она вернется, что она придумает, как, что она вернется, вернется обязательно, что она придумает, как вернуться, и вообще однажды все будет иначе, Агата еще увидит, что в Венисане все станет иначе и она вернется, но вот сейчас, вот прямо сейчас у нее просто нет выбора, ее найдут, в любом другом месте ее найдут, — но Агата выворачивается из ее объятий и говорит, не глядя ей в лицо:
— Зачем тебе помощь? Если ты сдашься - тебя отправят в Венисальт, вот и все.
— Нет, - печально говорит мама. - Только не меня. Они считают, что пока я жива - я опасна. Они не должны ничего знать.
Агата проглатывает огромный ком, застрявший у нее в горле, и молчит, и тогда мама начинает поспешно говорить:
— И еще рюкзак, мне надо будет просить тебя помочь мне пронести рюкзак туда, в Венисальт. Это очень важно. Он будет выглядеть совсем как ваши рюкзаки, и тебя никто не остановит. Это единственный способ. Пожалуйста, Агата, пожалуйста, - вдруг говорит мама и заглядывает Агате в глаза так, что у Агаты на секунду начинает кружиться голова: ей кажется, что мама вдруг стала маленькой девочкой, которая выпрашивает у нее, Агаты, денег на сладкий лед или на прыгучий мяч с чертиком Тинторинто внутри.
— Что в нем будет? - растерянно спрашивает Агата.
Мама медлит и вдруг становится прежней, взрослой мамой.
— Я не запрещаю тебе заглядывать внутрь, но очень просила бы тебя этого не делать, - говорит она.
Агата кивает и молчит. Мама осторожно поднимает голову Агаты за подбородок и с тревогой вглядывается в ее глаза.
— Мама, - спрашивает Агата шепотом, потому что ее язык вдруг снова плохо ее слушается, - Мама, я теперь тоже дезертир?
Агата никогда еще не видела такого огромного человека, - когда он, пригнувшись, приближается к ней вдоль синего лаза, она видит, что его очень белые руки с очень нежной кожей все исцарапаны ветками, потому что он, даже пытаясь двигаться бочком, все время задевает стены. Когда этот человек, который сначала кажется Агате очень страшным, приближается к ней и свет факелов выхватывает из темноты его лицо, Агата изумляется: у него пухлые губы и огромные серые глаза с пушистыми белыми ресницами, - он так похож на Сонни, которая наверняка станет Нежностью или Робостью своей команды, что Агата невольно пытается представить себе, как у этого человека хватило решимости дезертировать, скрываться от солдат, военной полиции и лесных разбойников и оказаться здесь, среди людей Азурры. “Впрочем, - думает Агата, - разбойники должны были разбегаться от одного его вида, у него же мускулы, как у быка Лаворо из сказок про лиса Тимоно, а полиция такого гиганта, наверное, и скрутить-то не может”. Огромный человек присаживается перед Агатой на корточки и улыбается, и Агата видит огромный страшный шрам поперек его носа, кривой и багровый шрам, - и быстро опускает глаза и обхватывает себя руками: ей очень зябко не то от сочетания теплого взгляда и страшного шрама этого великана, не то от того, что сверху, из расщелины, в которую она провалилась несколько часов назад, тянет ледяным холодом и медленно, медленно идет снег, тая у Агаты в волосах. За спиной у нее серый рюкзак, - если бы Агата не шила такие рюкзаки в монастырской мастерской каждый день, она бы никогда не догадалась, что рюкзак ненастоящий, но она же видит, - ткань у него такая, как положена, а вот бокового кармана из тонкой сетки, куда складываются прядки волос из Даров Святой Агаты, нет, и эмблема вышита очень грубо, - шприц так вообще похож на незаточенный карандаш и игла у него кривая, если бы Дарина и Алла вышили такую эмблему, монахини заставили бы их все распарывать и переделывать. Рюкзак тяжеленный, и Агата пытается убедить себя, что ни один патруль не остановит маленькую девочку в монастырском пальто, сгибающуюся под тяжестью огромного рюкзака, - вот только почему эта девочка бредет по городу на рассвете, а не вечером, и почему она одна, а не в четверке? Агата слышала, как Мелисса рассказывает, что люди, которых забрал патруль, не возвращаются, а если и возвращаются, то ничего не могут сказать про то, что с ними было: только заливаются слезами и раскачиваются, если кто-то пытается их расспросить. На секунду Агата становится смешно: уж с чем-с чем, а с тем, чтобы ничего не говорить, у нее проблем нет, но на самом деле ей страшно, по-настоящему страшно. Мама рывком поворачивает Агату к себе и быстро-быстро целует, - в щеки, в глаза, в лицо, в макушку, и Агата чувствует, как глаза начинает предательски щипать, но здесь люди, много людей, - и противный Оттер, который назло не смотрит в их сторону, и старая женщина со шрамом на шее, и еще один человек, которого Агата раньше никогда не видела и который разглядывает ее, поджав губы, - и плакать перед всеми этими людьми Агата совершенно не собирается. Мама быстро отворачивается, а потом сухим голосом говорит: “Башня, давай, пора”. Тогда огромный человек с раскромсанным носом берет Агату за талию и осторожно поднимает вверх, ставит себе на плечи, крепко держит за ноги, - и пальцы Агаты достают до шершавого, ледяного, черного края расселины, и их обжигает холод. Набитый, тяжелый рюкзак, из которого выпирает что-то твердое и врезается Агате в спину, тянет ее назад, рукава пальто мешают вытянуть руки как следует, но Башня обхватывает Агату повыше колен, поднимает еще немного, и Агата наваливается на край кромки грудью, пыхтит, ерзает, ее пальцы скользят, она ломает ноготь, ползет вперед - и вот Агат уже лежит на животе у самой опоры моста, и снизу, из расщелины, едва брезжит мягкий свет факела, секунда - и он исчезает, и как Агата ни старается сдержаться, скользя по прячущемся под снегом льду и злобно отряхивая свою перемазанную шубку, за которую ей непременно влетит, у нее из глаз льются холодные, тяжелые слезы, и она вытирает их ладонью, потому что ее варежки куда-то запропастились, и от этого руки начинают мерзнуть еще сильнее. “Надо идти”, - говорит себе Агата. Впереди мостик, Агата поправляет врезающиеся в плечи лямки рюкзака и делает шаг к левому рукаву, когда тяжелая рука хватает ее за волосы. От неожиданности Агата взвизгивает и пытается вырваться, но рука держит ее крепко-накрепко, и низкий голос раздраженно говорит:
— Какого черта ты здесь шляешься после комендантского часа, дуреха?
Агата силится что-нибудь сказать, но не может, - язык словно прилип к нёбу, из горла Агаты вырывается только тихий писк, ей очень больно, а патрульный перехватывает ее за шею и тащит за собой, приговаривая:
— К дружку сбежала? Или наворовала лекарств у раненых и хочешь продать их кабальеро? Или еще что похуже? Вот сейчас я сведу тебя в штаб и там мы разберемся. Знаю я вас, монастырских, — на вид святоши, а на самом деле вы все разбойники, дезертиров укрываете, лечите ундинскую мразь. Пошли, пошли, нечего визжать, сейчас разбе…
Внезапно кто-то виснет на свободной руке патрульного, и Агата слышит такой знакомый, такой родной голос, что у нее сжимается сердце.
— Спасибо, дядечка патрульный, спасибо, спасибо вам огромное! - взахлеб говорит этот голос. - Я уж думала - не найду ее! Меня отец-настоятель, наш брат Йонатан, послал, говорит: “Мелисса, опять наша дурочка немая убежала, иди ищи ее!” - а куда я пойду ее искать? Вы только посмотрите, в какую я глушь забралась, три часа шла, вечно ее в эту сторону тянет, - а спать кто будет? А работать в мастерской кто завтра будет? Опять Мелисса. И чего на меня эту дурочку повесили? Хоть раз в неделю, а то и два, я должна за ней по ночам бегать, а брат Йонатан говорит: “У тебя от этого душа согреется”, а моя душа уже от беготни в этой шубе чертовой вспотела вся! Уж такое спасибо вам, дядечка патрульный, - заливается соловьем Мелисса и начинает медленно тянуть Агату за руку к себе, в сторону, но патрульный все еще растерянно держит Агату за шею, не выпускает, - такое Вам спасибо, - еще и четырех утра нет, спать я не спала из-за этой дуры, но если быстро побегу - то хоть позавтракать успею, а может, мне и в мастерской выходной дадут, не могу же я по две ночи в неделю не спать, кто же это может? - продолжает Мелисса визгливо и все тянет, тянет, тянет Агату на себя, и рука у Агаты на шее слабеет - а потом и вовсе отпускает Агату, и Мелисса быстро-быстро говорит: “Давай-давай, дуреха, переставляй ноги, понимаешь ты меня? Быстро-быстро-быстро”, - и в следующую секунду Агата уже мчится следом за Мелиссой по пустому проспекту, рюкзак больно колотит ее по спине, и только когда они сворачивают в Круглый переулок, который Агата хорошо знает, потому что здесь живет семья с двумя больными девочками, - им приходится ездить в специальных креслах с колесами, и ее, Агатина, четверка приносит им маленькие желтые таблетки от боли, - Агата с Мелиссой, наконец, останавливаются и в полном изнеможении садятся прямо на снег. От холода и бега в груди у Агаты болит так, словно она сейчас сгорит изнутри заживо, но постепенно боль ослабевает, и Агата поднимает голову, чтобы сказать Мелиссе - господи, да она даже не представляет себе, что сказать Мелиссе, - но Мелиссы и след простыл, остались только следы на снегу, и от этого Агате становится в десять раз больнее, чем от бега и холода. Агата встает и, покачиваясь от усталости, шаг за шагом, след в след, идет домой, в монастырь.
Ей очень везет: сегодня на посту у черного хода, через который торговцы подвозят на задний двор монастыря мешки с мукой, и живых кроликов для рагу, и огромные связки “лисьего зуба”, из которого монахи давят специальными роликовыми прессами черный сок, от которого кровь медленнее течет во время операций, и пластинки из костей рыбы-болтуньи, об которые можно точить хирургические инструменты, и пахнущие лимонным кремом ядовитые листья джиранды, которые дают курить раненым, чтобы снять боль, и красители для волос, от которых пальцы торговцев навсегда становятся такими лиловыми, что почти черными, и много что еще, - так вот, сегодня на посту у черного хода стоят браться Петр и Павел по кличке “святые”, - они никогда ни на кого не кричат и всегда всех жалеют, и пока монастырем командовала старшая сестра Фелиция, их ни когда не ставили в караул: их главная работа была расспрашивать детей из Агатиных Четверок, как все прошло, и никто ли их не обижал, и не попадалось ли им на пути чего подозрительного, - но теперь Зюсс занимается этим лично, и святые Петр с Павлом ходят в караул, как все. Агате даже не надо притворяться, что с ней что-то не так: она еле стоит на ногах, а плечи так болт под тяжестью рюкзака, что Агата бредет, согнувшись в три погибели. “Господи, ребенок, что случилось?” - изумленно говорит Петр. “Она, небось, отбилась от четверки”, - решает Павел, - вон рюкзак полный. Ты отбилась от четверки, да?” Такая прекрасная ложь никогда не пришла бы в голову самой Агате, она и думать забыла, что полный рюкзак придется как-то объяснять. Агата просто кивает, и Павел протягивает руку, чтобы помочь ей с рюкзаком, но Агата отшатывается в сторону, и Павел говорит: “Ну все, все, не буду. Не переживай только: завтра все раздашь. Эх, ну и поросята твои друзья: как же они тебя бросили, а?” “Дети”, - говорит Петр печально. “Дети, - соглашается Павел и добавляет: “Иди спи, девочка. И не сердись на них сильно: они, небось, и сами еле на ногах стояли. Иди спи”. Через черный ход, через длинный прямой коридор Служебного луча Агата на цыпочках выходит в Центральную залу, осторожно пробегает вдоль по стеночке и сворачивает в свой луч, к своей дормитории, и быстро-быстро запихивает рюкзак под кровать, как если бы он был опасным животным, норовящим вырваться наружу и визгом разбудить всех вокруг.
Не раздеваясь, Агата забирается под одеяло. Она так измучена, что ей кажется, будто она заснет немедленно, в одну секунду, но вместо этого происходит непонятное: в ней словно бы поднимается зеленая ядовитая волна, и это - волна боли и еще - волна злости. Ей так жалко маму, так жалко, что у нее разрывается сердце и болит в груди от этой самой жалости. Вся команда Агаты сейчас против нее, вся, вся (Агата прямо видит перед собой, как оскаливаются белые-белые зубы Норманна, когда тот с улыбочкой произносит “габетисса”), - но Агата даже представить себе боится, что же чувствует команда мамы - и каково маме с этим, - маме, бросившей свою команду (и папу! - и при мысли о папе у Агаты из глаз начинают течь злые слезы, такие большие, что глазам делается больно), маме, которая точно знает, что команда, наверное, ненавидит ее изо всех сил, - ненавидит так, как можно ненавидеть только дезертира. Агата вдруг замечает, что лежит, закусив губу и раздув щеки , потому что у нее полный рот вопросов, ужасных вопросов, на которые ей нужны ответы, иначе ее сердце разорвется: например, ей нужно, нужно, нужно узнать, сказала ли мама папе, что она собирается сбежать, дезертировать, и не просто дезертировать, а стать Азуррой, - Азуррой, королевой всех дезертиров? Ей нужно, ей страшно нужно знать, что с папой, не обижают ли его, не презирает ли команда и его тоже, - теперь, когда его жена стала чудовищем? Вдруг Агате приходит в голову, что и ее команда мамы и папы, - Джонатан и низенькая, полная Люсия, Герард и Роман, Даниэла и Мирра и голосистая Мелисса и все, все, кого Агата знала всю свою жизнь, - наверное, презирают как дочь дезертирши: что хорошего может быть в девочке, чья мама отказалась воевать за то, чтобы мир перевернулся? Какой ее могли воспитать? От тоски, боли и злости Агата вцепляется зубами в подушку, чтобы не застонать, - не хватало еще разбудить кого-нибудь, - и вдруг понимает, что она злится, страшно злится не только на маму, но и на папу: почему, почему, почему он ее отпустил?! Да, папа не милитатто, но папа - Гордость своей команды, папу всегда все слушали, и у них дома, когда родительская команда собиралась на чей-нибудь Святой день или просто на посиделки в выходные, все замолкали, если папа начинал говорить. Почему, почему, почему он не удержал маму, - думает Агата, - как он мог? - и понимает, что именно так: он Гордость своей команды, так-то. От злости Агата бьет подушку кулаком. Если бы она могла остаться маленькой, - думает Агата, - она бы осталась ей навсегда, - да только вот в чем дело: она больше не маленькая, как ни крути. На секунду Агате становится невыносимо жаль себя - и так ужасно хочется вернуться на год, всего на год назад или даже меньше: вернуться в утро того блаженного дня, когда они стояли, обвязанные веревочкой, и ждали, когда их поведут смотреть казнь, и надо было ей, Агате, не выпутываться из веревочки никогда, и… И… И Агата плачет взахлеб, кусая подушку и не давая ни единому звуку вырваться из горла. А потом, наплакавшись, Агата садится на кровати. “Ты взрослый человек”, - говорит себе Агата. - “Ты взрослый человек, тебе одиннадцать лет. Давай, вставай”.
Шубка Агаты висит в дальнем углу гардеробной комнаты, и, чтобы не терять времени, она берет шубку Риты, и сразу тонет в ней, - Рита выше Агаты на две головы, но сейчас это неважно. В карманах Агата находит варежки, а вот шапку монахини учат их засовывать в рукав, - но Рита постоянно ругается с монахинями из-за шапки, потому что под шапкой растрепываются ее, Ритины, идеальные темно-рыжие косы, - и поэтому шапка Риты постоянно “теряется”; вот и сейчас ее нет, но Агате наплевать, Агата готова мерзнуть, сейчас ей не до этого. Вдруг ее осеняет: как же хорошо, что у Риты в рукаве нет шапки! На цыпочках Агата крадется по Служебному лучу к черному ходу; светает, вот-вот проснутся повара, и, что еще хуже, медсестры начнут готовиться к утреннему обходу, раскладывать на тележках лекарства, и если кто-то застукает Агату в шубе посреди луча, по которому ей вообще не положено ходить, придется давать объяснения, - а это совершенно не входит в ее планы, у нее есть дело, срочное, важное дело - и очень мало времени. Пару раз Агате приходится шмыгать в незапертые двери подсобных помещений, когда в дальнем конце коридора появляется один из братьев с метлой или шваброй, и однажды Агата видит целую огромную комнату, заставленную стеллажами с маленькими, размером в ладонь, мраморными статуями святых, - тут и Святая Ласка, и Святой Норман, и целая армия двухголовых Святопризванных Йорганов, которых ни с кем не перепутаешь; Агата раньше никогда не видела таких маленьких статуй и понятия не имеет, зачем они нужны монахам, да еще и в таком количестве, но сейчас ей не до этого: как только уборщики, шаркая метлами по полу, проходят мимо, Агата в несколько беззвучных прыжков добирается до черного хода и выскакивает за дверь. Петр и Павел все еще тут. Сбивчиво и взволнованно Агата объясняет про шапку, - вот, шапки нет, она потеряла шапку, надо бежать, искать шапку, она знает где, совсем недалеко, она останавливалась поправить сползший носок в глубине валенка, шапка упала, было жарко, она не подняла шапку, забыла, надо бегом, пока не пошли на работу люди, надо сейчас. Внезапно Агата понимает, что говорит с людьми здесь, в колледжии, впервые с тех пор, как началась война, и ее язык становится деревянным. Но скрещенные алебарды расходятся в стороны, ее пропускают.
Ближайший мостик рядом, совсем рядом; он над лавкой старого Лорио, той самой лавкой, при воспоминании о которой у Агаты сердце сжимается в маленький комочек, - никогда она не позволила себе заглянуть в эту расщелину, нечего, нечего, это слишком больно. С каждым шагом Агате становится тяжелее идти; она даже останавливается несколько раз и говорит себе, что во всем виновата Ритина шуба, - большая Ритина шуба, тяжелая, тяжелее, чем у Агаты, - но это неправда: Агата знает, что задумала, и ей страшно, и что за это будет - Агата тоже знает. “Это еще не конец“, - говорит себе Агата, - “это еще не конец”. Не обязательно быть Сердцем своей команды, - нет, совсем не обязательно. “В команде никто не бывает никем”, - им говорят так с самого детства, с тех пор, как они едва начинают понимать, что такое команда, - разве нет? Можно быть Руками своей команды, - шесть-семь человек обязательно станут руками своей команды, будут чинить, и мастерить, и строить. Еще можно быть Памятью своей команды, - два-три человека всегда ведут журнал команды, все записывают, расспрашивают других, важных, членов команды, как их дела, стараются сделать так, чтобы все были в курсе того, что в команде происходит. Еще… Агата понимает, что у нее по щекам катятся слезы. “Ты взрослый человек, - говорит себе Агата, - тебе одиннадцать лет. Сначала левая нога, потом правая. Иди, иди, иди”. Уши у Агаты ужасно мерзнут. Она идет к расщелине, к мостику. Она знает, что надо делать. Сначала левая нога, потом правая. Агата ступает на правый рукав мостика сначала левой ногой, а потом правой. Левая, правая. Левая, правая. “Пусть ее не убьют”, - шепчет Агата, - “Пусть ее не убьют, пусть ее не убьют. Пожалуйста, пусть все получится. Я знаю, что делать, я все сделаю, и тогда Ульрик точно станет Сердцем нашей команды, а я… А я… Неважно, кем стану я, только пусть все получится, пусть ее не убьют, пусть ее не поймают, пусть она попадет в Венисальт невредимой, раз уж ей это так надо. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста“. Левая нога, потом правая. Агата сходит с правого рукава мостика. Она больше не чувствует холода - она больше вообще ничего не чувствует, кроме страшного желания заснуть. Рассвет близок, и когда Агата добирается до монастыря, есть риск, что в дормитории мальчиков кто-то успел проснуться. Но Агате везет, - ей удается очень тихо, очень осторожно разбудить Ульрика. Ей не приходится много объяснять, а он почти ничего не спрашивает, - он смотрит в пол и думает. Тихо, на цыпочках Агата пробирается в свою дормиторию, когда ее кошачий слух улавливает едва различимый скрип за окном. Агата прижимается раскаленным лбом к ледяному стеклу - и видит, как Ульрик в предрассветной мгле перебегает монастырский двор. “Куда он может идти? - вяло думает Агата, - и так же вяло отвечает себе: Это не мое дело, не мое дело. Я - не Сердце моей команды, я не отвечаю за всех. Я никто. Я могу спать”.
Когда ночная мара садится Агате на грудь, чтобы спасти ее от страшного сна, в котором Агата видит море слез, накрывающее папу с головой, Агата делает так, чтобы мара не дала ей проснуться: представляет себе, что у нее из груди торчит нож, и мара рассыпается в прах, но Агата все равно не успевает доплыть до папы и вытащить его на берег.
Хруп-хруп, хруп-хруп, - они идут четверкой, Ульрик с Ритой и Мелисса с Агатой, и Агата старается ни о чем, ни о чем не думать, кроме вот этого: хруп-хруп, хруп-хруп. Это хрустит под ногами тонкая ледяная корка: вчера вечером было тепло, совсем тепло, и снег, лежащий на проспектах, начал таять, а ночью его схватил мороз, и теперь, на рассвете, блестящая корочка проламывается под их валенками: хруп-хруп, хруп-хруп. Агата идет сзади, тяжеленный рюкзак острыми углами бьет ее по спине, она держит Мелиссу за руку, а другая рука ее лежит у Ульрика на плече, и все это ужасно, потому что ладонь Мелиссы совершенно неподвижная и прямая, Агата словно стискивает пальцами деревянную дощечку, а плечо Ульрика так напряжено, что даже Агата чувствует это даже сквозь свитер и шубу - и понимает, чего стоит его напускное спокойствие. У самой Агаты в животе катается ледяной шар, она чувствует себя крошечной, такой крошечной, и она знает, что все, кто идет рядом с ней и у нее за спиной (а там, за спиной, хрустит настом еще одна четверка с рюкзаками, - Арье, и Нолан, и Серена, и Дженна-певунья), здесь только потому, что об этом попросил Ульрик, - Ульрик, будущее Сердце их команды, - но вот прямо сейчас, продрогшие и невыспавшиеся, ожидающие наказания за самовольную отлучку из монастыря и бог его знает, каких еще неприятностей, они тихо ненавидят ее, Агату. Агате так хочется остановиться и заставить их остановиться тоже, и сказать им, что она все понимает, но у нее нет выбора, что это надо, что это правда очень, очень надо, - но тогда ей придется объяснять им про маму, - нет, нет, нет. Агата не знает, что Ульрик сказал этим семерым, но она уверена, что про маму он точно не сказал им ничего. Ульрик - это Ульрик.
Проспект почти пуст, только нищие греются у расселин да иногда пробегают несколько шагов вслед за запряженными санками, время от времени пролетающими под огромными уличными фонарями, в надежде, что ездоки кинут им монету-другую. Каждый фонарь увенчан передней половиной чугунного конского тела, держащего копытами тяжелый светильник; светильники медленно качаются на ветру, тени от этого становятся то короче, то длиннее, и каждый раз, когда тень Агаты вытягивается, словно она - взрослый человек, какой-то голос внутри Агатиной головы презрительно говорит: “Ложь, ложь, ложь!” Чтобы не смотреть на тени у себя под ногами, Агата начинает разглядывать санки и пытаться угадать, куда эти люди едут в такой ранний час; почти все санки - серые, военные, и люди, сидящие в них, одеты в серые с золотом военные плащи, но один раз Агата видит в роскошных, темно-синих санках нарядную, пышноволосую заплаканную даму с маленьким диким котом, сидящим у нее на руках: санки едут очень-очень медленно, а рядом с дамой лежит, откинув голову и закрыв глаза, человек, одетый во все золотое, с красным винным пятном на груди. “Это “весельчаки””, - шепчет Мелисса. Агата поворачивается к ней, но Мелисса делает вид, будто ничего не говорила. Двое патрульных с арбалетами выходят из-за угла, Ульрик чуть не влетает носом прямо в одного из них. “Рано же вы встаете, ребята”, - говорит патрульный не без сочувствия. “Больные не ждут, майстер офицер”, - отвечает Ульрик со вздохом. “Именем святой Агаты”, - откликается второй партрульный. “Милостью ее”, - нестройно говорят Ульрик, Мелисса и набожная Дженна, и они идут дальше, и сердце Агаты колотится у нее в груди от одной мысли, что патрульным могло бы захотеться заглянуть в их рюкзаки. Агата понятия не имеет, чем наполнили свои рюкзаки семеро остальных, - но уж точно не лекарствами и не Славной Кашей, - а что в ее собственном рюкзаке, она знать не знает и видеть не хочет, вот так.
Небо из синего становится темно-голубым, людей вокруг становится больше, некоторые, проходя мимо маленького Ульрикова отряда, бормочут: “Именем Святой Агаты”, и Ульрик серьезно отвечает каждому: “Милостью ее”. Они сворачивают в узкий и грязный Заячий переулок, где до войны давали копеечные представления и покупали свой живой и неживой реквизит фокусники-неудачники, проходят его насквозь, сворачивают налево - и две высоченных, совсем узких, - едва ли шире Агатиных плеч, - зеленых от времени створки вырастают перед ними, и девять солдат, стоящих в карауле у Худых ворот, не меняя поз, смотрят на них ледяными взглядами. Кроме солдат и случайных прохожих, на Конюшенном проспекте сейчас никого нет: дезертиров обычно судят по утрам и приводят сюда лишь к полудню. У Агаты начинают дрожать колени, она боится крутить головой, чтобы не привлечь к себе внимания, но мамы нигде не видно, мамы нет рядом, и на секунду Агата представляет себе, что все это было напрасно, и ей делается дурно. Ульрик останавливается, и обе четверки останавливаются вместе с ним, и Агате кажется, что они опять маленькие и их ведет на веревочке мистресс Эуджения, - остановилась она - остановился и весь их неоперившийся выводок. Вот только никакой мистресс Эуджении сейчас нет, а есть Ульрик, и он совершенно спокойно делает шаг вперед, в сторону солдат, которые, не меняя позы, глядят на детей ледяными глазами, и говорит этим самым солдатам:
— Именем Святой Агаты.
Возникает пауза, но трое или четверо солдат словно бы нехотя отвечают:
— Милостью ее.
“То-то же”, - думает Агата. Ее святая - это вам не покровитель плотников Святой Джаред и не Святая Диана, которая помогает возницам преодолевать препятствия на дороге; заболеть может всякий, и в Агатин день огромная статуя ее святой здесь, на втором этаже, у расщелины над ма’Бурано оказывается завалены хлебными фигурками и яблоками с примотанными к ним записками-просьбами об исцелении, и потом эти записки монахам надо хоронить в промерзшей земле на Красненьком кладбище так же серьезно, как если бы записки были людьми. Агата этого, правда, еще не видела, но война точно продлится до Агатина дня, в этом Агата, к сожалению, не сомневается. Но прямо сейчас Агате дела нет ни до своей святой, ни до записок, - кровь стучит у нее в висках, и, не справившись с собой, она начинает озираться, - мамы нет, мамы нигде нет, а ведь ей, Агате, вот-вот придется играть свою роль, Ульрик каждому из них объяснил их роли (и Рита, услышав, что предстоит делать Агате, хмыкнула с таким презрением, что Агата готова была наброситься на нее с кулаками), - но если мама опоздает, то все это будет впустую. Никто из Агатиной команды не решился спросить Ульрика, зачем все это надо; он просто сказал: “Пожалуйста, не спрашивайте”, - и они не спрашивали, и у Агаты сжалось сердце от ревности и еще от чего-то, что она и сама не смогла бы объяснить. Но если мама опоздает…
— Кто тут капо Роберто? - спокойно и устало спрашивает Ульрик у стоящего впереди охранного отряда пожилого командира с холодным и умным лицом, которое сразу не нравится Агате: ей немедленно становится ясно, что этого человека просто так не проведешь, — а кроме того, ее настораживает в этом человеке еще что-то. “Если бы ко мне подошли две Агатиных четверки на самом рассвете, а я со своим отрядом охраняла Худые Ворота, я бы как минимум попыталась хорошенько рассмотреть этих ребятишек”, - думает Агата совершенно неожиданно для себя. - “Его солдаты так и уставились на нас, а он смотрит поверх наших голов”. Но думать об этой странной детали у нее нет времени, - по-прежнему не глядя ни на кого из них, командир цедит сквозь зубы:
— Здесь нет никакого капо Роберто. Капо этого отряда - я.
— А как вас зовут? - растерянно спрашивает Ульрик.
— Это не твоего ума дело, мальчик. - отвечает командир, и Агата вдруг понимает, что он не просто так смотрит поверх их голов, - он незаметно вглядывается в пустой утренний проспект, сощурив красивые, холодные, прозрачные глаза, и это очень не нравится Агате.
— Простите, капо, - говорит Ульрик очень вежливо и даже заискивающе, — но только мне правда есть до этого дело: нас отправили сюда с лекарствами и Славной Кашей, нам сказали доставить все это караулу, именно караулу худых ворот, монахи велели нам не возвращаться, пока мы не передадим все, что у нас в рюкзаках, капо Роберто и его солдатам, потому что в Охранном бараке эпидемия чесотки, нам велено близко не подходить, а только передать-то все надо, иначе монахи заставят нас светлить волосы две недели подряд, а от этого на руках волдыри с горошину, так что лучше бы тебе чесоткой заболеть, и если бы только вы сказали нам, где нам искать капо Роберто…
В ту же секунду Мелисса изо всех сил бьет Агату в бок. Они договаривались об этом, это знак, Агата знает, что так надо, но удар приходится прямо по ребрам, и ей так больно, а самое обидное - она чувствует, она почти уверена, что Мелисса ждала возможности ударить ее побольнее. У Агаты начинает щипать в носу, в горле поднимается ком, и Агата с изумлением понимает, что припрятанные в обеих варежках половинки луковиц, кажется, не понадобятся ей сейчас: она смотрит на Мелиссу, а Мелисса смотрит на нее, и глаза у Мелиссы такие же холодные, как у капо охранного отряда, и горячие слезы начинают бежать у Агаты по лицу. Стыд поднимается у Агаты в груди, заливает краской щеки, но сейчас Агате не до стыда, и она начинает плакать громче, еще громче, подвывать, размазывая слезы по щекам, и тогда Мелисса, как и было задумано, обнимает ее двумя руками, приживает к себе и начинает громко и фальшиво утешать, повторяя: “Ну не плачь, дурочка, не плачь, что бы воешь? Не стыдно тебе перед майстерами солдатами?” - и добавляет, обращаясь к озране: “Она у нас, бедняжка, дурочка немая, страсть как боится монахов, а ведь нас накажут, ей-богу, накажут, может, даже плетками побьют, у них плетки из волос, от которых прямо кожа лопается…”
— Аааааа! - заливается воем Агата, уткнувшись Мелиссе в плечо, и тут Рита грубо отталкивает их обоих и, изящно покачиваясь, подходит мелкими шажками к стоящему на правом фланге совсем молодому солдату, и кладет ладонь ему на грудь, и Агата, чуть повернув голову, одним глазом видит, как этот темноволосый и белокожий солдатик начинает заливаться краской.
— Это правда, что чесотка такая ужасная? - спрашивает Рита, гладя солдатика по плечу. - Говорят, что шрамы от нее никогда не проходят…
Рита переходит к капо, все еще вглядывающемуся в глубь проспекта, и дотрагивается кончиками пальцев до его щеки.
— У вас такая нежная кожа, майстер капо, - говорит она своим низким голосом, - мне страшно представить себе, что ее обезобразят шрамы. Может, вы все-таки скажете нам, где искать капо Роберто? Мы бы просто отдали лекарства и ушли, вот честное слово…
— Да отстаньте вы от нас! — не выдерживая, вскрикивает юный солдатик, с которым только что говорила Рита. — Не знаем мы никакого капо Роберто, уходите отсюда немедленно!
Остальные солдаты начинают переглядываться и переминаться с ноги на ногу, Агата старательно воет все громче и громче, Мелисса утешает ее изо всех сил, Рита игриво пытается забрать у капо его арбалет и просит, чтобы он научил ее стрелять, - “А то вдруг габо и правда сговорились с ундами победить нас и поделить мир пополам, - вот вернутся и выклюют нам глаза, кто же меня защитит?”, а тут еще и Нолан, который мечтает оказаться Щитом своей команды, начинает скандалить и требовать, чтобы его немедленно проводили к капо альто и он лично разберется, кто это смеет лишать солдат лекарств, - может, этот человек работает на ундов? Может, он хочет, чтобы наши солдаты умирали от чесотки и не могли приблизить нашу победу?..
Вокруг начинает собираться толпа, кто-то смеется, кто-то кричит, что упрямых негодников надо выпихнуть в Худые Ворота, — разболтались совсем, управы на них нет, — кто-то злобно отвечает, что дети святое дело делают, походил бы ты, дурак, по морозу с утра до вечера, да еще и рюкзак с лекарствами на себе бы потаскал, — это тебя надо в ворота выпихнуть, сердца у тебя нет. Начинается потасовка, из толпы кричат, что солдаты только детей мучают, - пусть дадут им, что дети просят, сколько можно уже!
— Капо, что нам делать? - растерянно спрашивает один из солдат.
— Стоять смирно, не отвлекаться на глупости! — рявкает капо, и вдруг Агата чувствует, что в воздухе, в самом воздухе вокруг них что-то переменилось. Все дело в запахе: откуда-то плывет запах, знакомый Агате запах, сладкий и горький одновременно, Агата тянет носом - и чувствует, что в этом запахе есть что-то еще, что-то мясное и странное. От изумления она на секунду перестает изображать плач и начинает оглядываться - но видит только стоящие неподалеку красивые саночки, те самые саночки с пышноволосой женщиной и ее пьяным спутником. Женщина и ее спутник страшно ссорятся, их голосов не слышно, но мужчина явно кричит на женщину, а женщина на мужчину, в какой-то момент мужчина замахивается кулаком, а женщина изо всех сил отталкивает его от себя, так, что он чуть не выпадает из саней. Она бросает котенка ему на колени, выпрыгивает на снег и, поддерживая свою роскошную, длинную, белоснежную шубу, по которой рассыпаны светлые вьющиеся волосы, задыхаясь, бежит вперед, не замечая, кажется, ни солдат, ни детей, ни худых ворот. Она так красива, от нее веет такой силой, что и толпа, и солдаты невольно расступаются перед ней, - и тут дама чуть не падает, потому что у нее на пути вырастает крошечная оборванная фигурка: это девочка-нищенка в грязной перьевой шубке, - видно, она бежала за санками дамы, а теперь обрадовалась возможности догнать красавицу здесь, у ворот. Глаза у девочки огромные, губы припухшие, на скулах играет румянец, она пошатывается (“Наверное, от голода”, - успевает подумать Агата) и протягивает даме пустую ладонь, и под задравшейся полой шубки Агата на секунду видит край зеленой плащаницы. “Не может быть!” - потрясенно думает Агата, - “Не может быть!” - но в следующую секунду маленькая нищенка медленно оседает на снег, и Агата действительно узнает это болезненно похорошевшее лицо: это Ульрика, это действительно Ульрика, - так вот куда ее брат тайком ходил на рассвете!
— Прекрасная лихорадка! - кричит Ульрик, — Это прекрасная лихорадка, отойдите от нее, расходитесь скорее!
— Всем стоять! - ревет капо, но его никто не слушает: солдаты разбегаются в стороны, в толпе начинается давка, передние ряды напирают на задние, слышны крики и ругань, - и тут Агата чувствует, что кто-то резким рывком пытается содрать у нее со спины рюкзак. Агата вцепляется в лямки, крутится на месте, но чужие руки держат рюкзак намертво, и тогда Агата закидывает руку за голову, вцепляется нападающему в волосы - и вдруг у нее в руках остается длинноволосый, завитой, пахнущий сладко, горько и странно женский парик. Изумленная Агата на миг забывает про рюкзак, тот соскальзывает у нее с плеч, что-то вываливается из рюкзака и бьет Агату по ноге, — это две крошечных статуэтки, Святой Лето и Cвятопризванная дюкка Марианна, кажется, весь рюкзак зачем-то забит такими статуэтками. Агата оборачивается - и видит коротко остриженные волосы, темные глаза, любимое лицо, и мама шепчет: “Я люблю тебя, моя девочка. Спасибо тебе. Спасибо”, - и в следующую секунду происходит невозможное, совершенно невозможное: рюкзак ложится маме на плечи, в два длинных, стремительных шага мама оказывается возле отступившего к самым Худым Воротам капо охранного отряда, - и припадает к его губам долгим, бесконечно долгим поцелуем, и капо отвечает на этот поцелуй, и несколько секунд, — пока народ кричит и теснится, пока Ульрик незаметно помогает встать на ноги совершенно здоровой, быстро стирающей с лица румяна сестре, пока солдаты пытаются, грозя арбалетами, навести в толпе хоть какой-то порядок, - мама и капо держат друг друга в объятиях, стоят, прижавшись лбом ко лбу, а потом мама делает шаг — и ворота Худые Ворота, навсегда уводящие человека в Венисальт, захлопываются за ней, и тут Агата принимается рыдать всерьез, совершенно по-настоящему.
“Один раз”, - говорит себе Агата, - “Я подумаю от этом только один раз, один-единственный раз, только сегодня. Мне можно сегодня“. Агата лежит под одеялом, свернувшись в клубок так туго, что коленки упираются ей в подбородок, - но если бы она могла, она сжалась бы еще сильнее, она бы просто исчезла, совсем, навсегда. Больше всего на свете ей хотелось бы сейчас одного: чтобы по стенам бегали тени морских кабанчиков, и чтобы папин голос говорил: “...Однажды хитрый и нахальный лис Тимоно поспорил с другими зверями….” — но при мысли о папе из глаз у Агаты начинают катиться слезы, а горло сводит так, как будто десять габо рвут его изнутри клювами. Вечером, после отбоя, когда заснула даже Рита, в очередной раз донимавшая всех вопросами, пойдет ли ей на балу платье с открытыми плечами, - “а то вдруг у меня ключицы слишком выпирают?” — Мелисса пришла и молча села к ней, Агате, на кровать, и положила руку ей на плечо, а Агата взяла эту руку и прижалась к ней сухими губами, и они долго сидели так, пока не услышали в коридоре шаги сестры Фелиции, которой теперь доверяли только делать ночные обходы да следить за едой в общей столовой, и тогда Мелисса быстро шмыгнула в свою кровать. “Один раз”, - говорит себе Агата, - “Я подумаю от этом только один раз, только сегодня.” Она сжимает веки так сильно, что перед глазами начинают плыть ярко-желтые круги, как будто зажглось солнце, как будто за окном не падает вечный, непрекращающийся здешний снег, а вьется знакомый и любимый лабиринт узких солнечных улочек, как будто все иначе, совсем иначе. Агата представляет себе, что стоит у ярко освещенного окна, прямо здесь, в дормитории, и вдруг на окно ложится огромная крылатая тень. Все оборачиваются - и Мелисса, и Рита, и почему-то оказавшийся здесь же, в дормитории девочек, капо альто Зюсс, и сестра Фелиция, и Ульрик, и Ульрика, которой разрешили вернуться, и брат Йонатан, - все. Оконное стекло сотрясается, когда в него ударяет твердый желтый клюв с красной точкой на конце, и Агата не верит своим глазам, а за ударом следует еще один удар, и еще один удар, и еще. “Он разобьет стекло!” - визжит Рита, а она, Агата, распахивает окно, вспрыгивает на подоконник, и обнимает Гефеста, успевшего стать огромным, за белоснежную, мягкую, нежную шею, и тот в ответ обнимает ее крыльями (тут Агате на секунду становится неловко за свои фантазии, потому что как же тогда Гефест будет держаться в воздухе? - “Глупости”, - говорит себе Агата, - “Неважно, неважно”). А потом Гефест разворачивается, делает круг в воздухе на своих прекрасных крыльях, подлетает к подоконнику - и Агата вспрыгивает ему на шею, и крепко-крепко вцепляется кулачками в его перья, которые в сто раз белее и мягче, чем ее успевшая посереть и сваляться от постоянного мокрого снега шубка, и они летят, и она спиной чувствует, с каким восторгом и завистью на нее глядят все, все, - и чертова кукла Рите, и бессердечный и страшный Зюсс, и брат Йонатан, который теперь ходит вечно бледный и на все отвечает только: “Да, капо альто… Конечно, капо альто…”, и Агате за него стыдно. И Мелисса, Мелисса тоже смотрит на Агату из окна, и Агата кричит ей: “Я найду Торсона!”, и Машет, и Мелисса улыбается ей сквозь слезы, - но сначала Агате надо найти папу, самое важное сейчас - найти папу, и сказать ему… Сказать… На этом месте в голове у Агаты вдруг как будто выключают волшебный фонарь. Все исчезает - и солнечный свет, и прекрасный белоснежный габо, и завистливые, восхищенные лица в окне, и блаженное чувство счастья и надежды. Господи, что же она скажет папе? “Ничего”, - вдруг говорит лукавый голос, - “Можно не говорить ничего, никогда. Смотри-ка, ты заговорила с мамой - и что хорошего из этого вышла? Молчи-ка себе в тряпочку, исполнительница желаний. Побегала по мосту, а? Жалеешь теперь?” Слезы начинают медленно катиться из-под сжатых век Агаты, и она сживает их еще крепче, так, что сквозь веки перестает проникать даже слабый свет ночника, стоящего у кровати трусишки-Шанны, которая боится, что в темноте унды проберутся в дормиторию из своего отделения и передушат их всех во сне своими холодными влажными руками с тремя длинными прозрачными пальцами на каждой. “А ну прекрати немедленно!” - злобно говорит себе Агата, - “Прекрати! Хватит!” - и открывает глаза, - но в дормитории и правда до странного темно, вот в чем дело. Ночник Шанны исправно горит, Шанна спит с открытым ртом и удивленно поднятыми бровями (“Может, ей снится, что это Зюсс душит ундов, а не унды нас”, - успевает подумать Агата), - но что-то творится с фонарями за окнами моначтыря: вместо того, чтобы ровно гореть, освещая Конный проспект, и дорожки к зданию, и Агатин палисадник с нарциссами, они очень быстро и неравномерно мигают вразнобой, и странный звук, - смесь свиста и клекота, - становится все громче и громче. Садится в постели всегда чутко спящая маленькая Сонни, начинает трясти спящую на соседней кровати Самарру, Рита, протирая глаза, недовольно тянет: “Что за дрянь? С какой стати вы мне спать не даете?” - и вдруг Агата понимает, что это не фонари мерцают там, на улице, - это тени, огромные тени заслоняют их собой, со свистом и клекотом пролетая мимо окон дормитории, - одна за другой, одна за другой. “Я сплю”, - говорит себе Агата. - “Я сплю и мне снится… это“. Быстро, быстро Агата вытягивает руки перед собой и начинает изо всех сил пытаться сделать так, чтобы ее указательный палец начал расти; этому ее научил дедушка Андрей, - когда человек во сне понимает, что спит, или когда ему просто кажется, что он спит, он может приказать своему пальцу начать вытягиваться: сработает - значит, и правда сон. Но палец Агаты остается самым обыкновенным пальцем Агаты, с коротеньким заусенцем слева от ногтя и темной кромкой, потому что у Агаты не было сил как следует вымыть руки на ночь. Медленно, медленно Агата подходит к окну. Воздух заполнен габо.
Они летят сверху вниз, - оттуда, с верхних этажей, - их сотни, если не тысячи, и Рита начинает визжать: “Они убьют нас! Глаза нам выклюют!..”, но Ульрик резко говорит: “Помолчи, Рита”, - и становится у окна рядом с Агатой и Мелиссой. “Что они делают?” - спрашивает Мелисса в ужасе. “Не понимаю”, - говорит Ульрик, - “я не понимаю“, - и Агата не понимает тоже: она видит только, что Габо садятся в палисадниках перед домами, что в каждом палисаднике перед домом словно бы намело огромные белоснежные сугробы, а вот что габо делают - не разобрать. “В коридор”, - командует Ульрик, и они, забыв про запрет покидать дормиторию до подъема, бегут в коридор, к окнам, выходящим на палисадник, и видят, что за белыми крыльями и длинными шеями не видно ни маленьких статуй святых, ни цветных алтарей, ни голой промерзшей земли, на которой, конечно, не растут никакие нарциссы. На секунду Агате приходит в голову дурацкая мысль, что габо проголодались там, на верхних этажах (интересно, чем они там вообще питаются? - не к месту думает она) и прилетели есть хлебные дары, лежащие на алтарях, - но тогда бы они хватали дары и улетали; нет, габо явно заняты каким-то другим делом, а сверху спускаются все новые и новые огромные белые тени, и вдруг Ульрик кричит: “Статуи! Они забирают статуи!…”
Это так странно, что Агата не может поверить своим глазам: помогая друг другу, габо сильными лапами и твердыми, как железо, клювами, выламывают статуи святых из земли и помогают друг другу взгромоздить их себе на спины, прямо между крыльев, а потом снова тяжело поднимаются в воздух. “Зачем они им?” - растерянно спрашивает Сонни тоненьким голоском. - “Разве они верят в святых?” “Они не летят обратно”, - говорит Ульрик. - “Они не летят вверх”. И правда, - Агата видит, что габо тяжело кружатся в воздухе, - когда раздается страшный грохот, от которого Рита взвизгивает так, что у Агаты начинает звенеть в ушах. Сначала Агата видит только облако пыли и много, много габо прямо над ним, - как если бы сгустились огромные плоские облака, - и тут Ульрик говорит: “Мост”. Через расщелину, расположенную точь-в-точь над игрушечным магазином мистресс Хенны и мистресс Юлии, - магазином, где для взрослых была большая дверь, а для детей - маленькая, - больше нет двойного моста, - над ней больше нет вообще никакого моста. “Они разбили клювами мост”, - говорит Ульрик очень спокойно, - и в ту же секунду сотни габо со статуями на спинах устремляются вниз, в расщелину, - словно льется огромная струя густых сливок, только вот смотреть на это почему-то очень страшно. Снова слышен грохот, и пыль поднимается над другой расщелиной, той самой расщелиной над лавкой старого Лорио; и над ней тоже закручивается водоворотом белая струя; грохочет еще и еще, “Я не понимаю,” - скулит Шанна, - “Я не понимаю”, - и тогда Ульрик очень спокойно говорит: “Они летят под воду”.
Агата чувствует, как ее щеки от ужаса медленно становятся ледяными. “Я не понимаю!” - взвизгивает Шанна, и Ульрик поворачивается к ней и говорит таким голосом, как если бы он был братом Йонатаном, и шел самый обыкновенный урок, и они не стояли босиком в коридоре в одних пижамах и халатах, и габо за окном не летели бы вниз, вниз, вниз, и не грохотали бы рушащиеся мосты:
— Если все габо одновременно уйдут под воду, - да еще и со статуями на спине, - уровень воды поднимется очень высоко. Совсем высоко. Понимаешь? Совсем высоко. Они договорились с ундами. Они летят под воду. Сейчас они затопят первый этаж и всех, кто на нем. Сейчас они затопят первый этаж. Понимаешь? Сейчас они затопят первый этаж. Вот сейчас они затопят первый этаж. Вот сейчас.
Норманн быстро дергает Ульрика за рукав пижамы, и Ульрик резко замолкает, но Агата давно не слушает и не слышит его. “...Однажды хитрый и нахальный лис Тимоно поспорил с другими зверями….” Папа, папа, папа, папа, папа, папа - Гордость своей команды, папа, у которого разбито сердце, папа, у которого, может быть, осталось совсем мало сил. Унды убивают всех утопленников сразу, на месте. Папа, папа, папа, - думает Агата и вдруг понимает, что Рита визжит и пытается схватить ее за руки - но поздно: Агата уже сживает в кулаках оба конца того самого, дорогого, тонкого волосяного пояса с немеритовой вышивкой, которым был подвязан Ритин халат, надетый поверх пижамы. “Что я делаю?” - успевает изумленно спросить себя Агата, - и прежняя, довоенная, сильная, бесстрашная Агата отвечает ей с усмешкой: “Сама знаешь”, и в следующую секунду Агата уже стоит на подоконнике перед распахнутым окном, и ледяной холод вместе с ветром, поднимаемым крыльями габо, пробирают ее до самых косточек. Кто-то пытается схватить ее за-ногу, кто-то кричит, но Агата ничего не слышит. Ей невыносимо страшно - но еще страшнее ей при мысли, что вот сейчас она не сделает то, что должна. Огромный, сильный габо со страшным, как строительный крюк, ярко-желтым клювом заходит на разворот прямо под их окнами. “Худшее, что случится, - говорит себе Агата, - я упаду и погибну. Но я должна это сделать, я должна, должна, должна”. В следующую секунду Ритин пояс плотно охватывает шею габо. С воплем ужаса Агата прыгает вперед - и оказывается на широкой спине птицы, прямо между мощными крыльями. Вжавшись в габо всем телом, уперевшись босыми пятками ему в бока, до боли в кулаках вцепившись в пояс, Агата, зажмурившись от страха, ждет, что вот-вот почувствует, как соскальзывает с птичьей спины, - и тогда конец, конец. Габо мечется из стороны в сторону, то взмывает, то резко уходит вниз, и тогда Агата начинает повторять про себя: “...Однажды хитрый и нахальный лис Тимоно поспорил с другими зверями …Однажды хитрый и нахальный лис Тимоно поспорил с другими зверями… Однажды хитрый и нахальный лис Тимоно поспорил с другими зверями…” - и тут ее габо, сдавшись, устремляется к расщелине. Агату обдает идущим снизу жаром, тела других габо оказываются совсем близко, чьи-то крылья бьют ее по лицу, обломок железного прута, торчащего из опоры сломанного моста, раздирает ей плечо - и вот уже Агате в глаза бьет солнечный свет, и она почти ничего не видит, “вот сейчас”, - говорит себе Агата, - “вот сейчас”, - и вдруг ей кажется, что ее сердце остановилось, - такой ледяной кажется ей вода канала, в который погружается ее габо. “Только не отпускай”, - говорит себе Агата, - “только не отпускай: отпустишь - все пропало”. Ей нельзя выныривать, ей надо вспомнить все, вспомнить, чему учил ее маленький габо по имени Гефест, вспомнить, как дышать водой, а если сейчас она отпустит своего габо - она, во-первых, задохнется от паники, а во-вторых, спускающиеся сверху габо просто сметут ее, не заметив, забьют когтями и крыльями. Огромная птица увлекает ее все глубже и глубже, боль в груди нарастает, Агата понимает, что вот-вот она окажется утопленницей, и этот страх так силен, что она, наконец, отпускает Ритин пояс, и тот тут же исчезает среди лап, крыльев и клювов. Агата успевает нырнуть под огромный шевелящийся коралл прежде, чем водоворот птиц увлечет ее на самое дно, у нее звенит в ушах, и она чувствует, как медленно, медленно наползает последняя темнота. И тогда Агата заставлят себя сделать так, как ее учил Гефест, маленький Гефест, лучший габо в мире: она начинает дышать водой так, как будто умеет дышать водой. Так же медленно, как пришла, темнота отступает от Агаты, боль в груди не уходит, но становится выносимой. Агата дышит, и открывает глаза, и первое, что она видит, - это перекошенное паникой лицо тонущего человека.
Они везде: куда ни повернись, кругом тонут, бьются, пускают изо рта пузыри мужчины и женщины, многие из них - в военной форме, в сапогах, с тяжелыми арбалетами, которые не дают им подняться на поверхность. Агата видит красивую, полную молодую женщину в пышном платье, обвившем ее ноги: глаза женщины распахнуты в ужасе, руки опущены, с губ слетают маленькие пузырьки, и Агата понимает, что эта женщина сдалась, сдалась совсем. Тогда, проклиная все на свете, Агата начинает толкать женщину вверх, вверх, вверх, и женщина, очнувшись, начинает грести руками, помогать Агате, и они, обнявшись, все плывут и плывут, а вода все не кончается и не кончается, и Агата не понимает, где же, наконец, тротуар и кромка канала, - но когда они, наконец, выныривают на воздух и женщина начинает заходиться кашлем, Агата видит перед собой не кромку тротуара, а чей-то балкон. “Держитесь за решетку!” - кричит Агата и снова ныряет, и быстро-быстро начинает плыть вглубь и вперед, - ей надо плыть дальше, дальше, в сторону саинего леса Вениссфайн, — но за ее руку цепляется человек в костюме, с очками, нелепо зацепившимися одной дужкой за его жесткие кудрявые волосы и теперь качающиеся у него над головой, и изо рта у человека вылетает огромный пузырь; глаза его начинают закатываться, и Агата, проклиная все на свете, хватает этого человека одной рукой подмышку, а другой начинает грести вверх, и они выплывают возле какого-то фонарного столба, и Агата несколько раз толкает этого человека в грудь, чтобы он начал дышать, и напяливает ему на нос его идиотские очки.
Они повсюду, они кричат, они уходят под воду, увлекаемые потоками габо, которым нет до них никакого дела, и Агата толкает их, и тащит наверх, и захватывает под мышки, и пижама ее уже давно разодрана лапами габо и торчащими тут и там осколками раковин, спину у нее страшно ломит, руки болят, одна маленькая девочка, которую Агата тянет наверх чуть ли не за волосы, от страха кусает ее за плечо, и конца этому не видно, и каждого, кого Асгата вытаскивает на балкон, или на крышу, или на карниз, она ругает про себя совершенно ужасными словами, - просто так, потому что от этого становится легче. Наконец, дотащив до козырька булочной, из окон которой медленной чередой выплывают плюшки и размокшие буханки хлеба, седую женщину, которая, спасибо ей большое, не кусалась и не брыкалась, а помогала Агате изо всех сил, она со стоном подтягивается и валится на тот же козырек. “Я сосчитаю до ста и поплыву к Венисфайну”, - говорит она себе, - “Только к Венисфайну, прямо к Венисфайну, плевать на всех, я поплыву к Венисфайну, вот только сосчитаю до ста”, - но все на может и не может заставить себя начать считать. Двое совсем юных парней, наверняка закончивших колледжию всего год или два назад, - Агате они даже кажутся знакомыми, - уже сидят, мокрые и дрожащие, на краю козырька, - все карнизы, балконы и крыши, на сколько хватает глаз, облеплены людьми, - и один парень говорит, заикаясь:
— Передушить бы всех габо, да и всех ундов заодно.
— Это не их надо душить, — мрачно отвечает его товарищ, - но сейчас у Агаты нет сил думать, что это значит. “Решимостью, - думает Агата. - Я буду Решимостью своей команды. И все это не конец еще. Не конец.”